Вас. Ив. Немирович-Данченко. «Кама и Урал» (очерки и впечатления)

Вас. Ив. Немирович-Данченко. Кама и Урал: очерки и впечатления. СПб.: Тип. А. С. Суворина, 1890. 750, IV с.

 

Страницы: главная |  1  2  3  4  5  6  7  >>>

XXX. Нашествие иноплеменных. Французский год
Не вдалеке от Луневки, находился громадный александровский завод, как и вся эта местность, принадлежавший Всеволожским. Безумства, прежних представителей этой фамилии были таковы, что колоссальные богатства их истощились очень быстро, разорив не только хозяев (от этого никому не было бы ни тепло, ни холодно), но доведя и местное население до самого страшного экономического положения. Едва ли найдется на Урале другой род, о котором ходили бы здесь такие чудовищные рассказы. Трудно придумать какое-нибудь чудачество, какое бы в свое время не сделали Всеволожские. Лучшие из них убивали всю свою деятельность на беспрестанные споры с соседями. Так, с одними Лазаревыми у них неутомимо шла самая беспощадная война. Друг друга они травили, взаимно устраивали всевозможные реприманды, казнили — всеволожские — лазаревских подданных, лазаревские — всеволожских. Работники тех и других точно вели одни против других подземную
347
минную войну. Сталкиваясь таким образом в шурфах, они с кайлами и кирками бросались в тяжелом мраке шахт партия на партию. Лампочки и свечи скоро тухли. Ратоборцы не знали, кого они бьют, своих или чужих. Случалось, что на поле брани оставался не один труп, а несколько. Все это сходило с рук. Лазаревы заявляли даже претензии на землю александровского завода, но Всеволожские весьма остроумно доказали, что вся эта дача принадлежит им. В те времена существовал обычай, по которому земля считалась того, кто прежде на ней поселится. Всеволожские стали переносить в лесные захолустья, в трущобы, от века не слышавшие людского голоса, ветхие избы из деревень и селили в них крепостных крестьян. Иначе, и при помощи своих документов, они ничего бы не добились. Лазаревы проделывали то же самое. Таким образом избы той и другой стороны переносились с места на место, и сообразно этому решались дела в пользу одного из противников.
— Сколько людей они побили, страсть! — рассказывал мне старик крестьянин.
— В лесу?
— Да! В самом дремучем. Поди там, ищи! Идет одна партия с избой, сталкивается с другою. Слово за словом, ну и пойдет побоище. Сначала в рукопашную, а там и дубье в ход. Мой дядя убит был так. Потом и тела не нашли. Спрятали, чтобы не отвечать. За такие дела и богатства их все прахом пошли!
Около Сивинского села, Оханского уезда, есть лес верст на двенадцать. Он огорожен. Там всякое зверье плодится, кишмя кишит. Посреди этого леса дом громадный. «На триста комнат поставлен», — рассказывают здесь. Бревна стойком торчат. Кровля не докончена.
348
Сквозь пустые окна ветер свободно разгуливает внутри, среди царствующего там запустения. Один из Всеволожских явился сюда как-то на охоту. Зимой подняли ему медведя. Сошелся народ, чтобы провести дорогу. Сначала сгребли снег, потом вырубили просеку на восемь верст. В это время медведь ушел. Нашли другую берлогу. В конце концов последовала резолюция:
— Не иначе поеду, как в собственном возке, запряженном четверкою коней.
Устроили ему и это удовольствие, истратив кучу денег, и в конце концов вытащили из берлоги какого-то щенка, так что Всеволожсий только плюнул. Заготовленные для охоты разрывные пули расстреляли в бутылки, да в шапки, и вернулись домой.
Прежде тут все бывало: и гаремы держали, и людей на морозе обливали водой, и исправников благополучно секли — по программе, которая исполнялась и другими владельцами тех «рыцарских» времен. Этим феодалам нужно было особенное счастье, чтобы не разориться. Раз, например, из Перми прислали какому-то Всеволожскому шампанского, ему оно не понравилось. Он и давай свое делать. Сотни тысяч вбухал в это дело и не только сам свою буру пил, но и других заставлял ею отравливаться. Чем страннее его один пермский купец, который до того очумел от богатства, что вздумал у себя на чистом воздухе тропические рощи разводить. Другой, из местных заводских, вздумал приручать медведей. Занялся этим делом — приручил. Вырос мишка, шалить стал. Мишку отодрали. Мишка искусал палачей. Так как последними были простые мужики, то зверю это в вину не поставили. Попробовав человеческой крови, зверь и самого барина как-то ца-
349
рапнул. Ну тогда нарядили суд. Созвал своих соседей заводчик, те съехались. Назначили судью, членов, докладчика, секретаря, как следует. Стали медведя судить, причем, подсудимый был в заседание доставлен в цепях. Приговорили повесить. Стали вешать, мишка вырвался. Жандармов, т. е. тех, которые, играли эту роль, перепороли. Вторично приступили к обряду публичной казни, веревка оборвалась. Потом обломилась перекладина. Всякий раз находили виновных в неисправности и пороли. К вечеру поставили новую виселицу. В это время невежественному заводчику пришла новая счастливая мысль:
— Как же мы это без христианского напутствия?
А выпито было порядочно. Идея понравилась, послали за попом. Явился поп.
— Вы с ума сошли! Ведь это…
— Ну так выбирай, что хочешь: или самого повесим или напутствуй. За согласие 100 рублей.
Подумал-подумал священник. Для убедительности его подвели под виселицу и петлю на него надели. Нашел, что 100 рублей лучше.
Преступник в это время сосал себе лапу. Пришла, наконец, его очередь. Секретарь прочел опять приговор, два раза стреляли из ружей. Воображая, что это обычное торжество, мишка пустился плясать на задних лапах. Не помогло! На этот раз его таки повесили, и потом, когда нарочно заранее выписанный из Екатеринбурга ученый врач удостоверил его смерть, тело медведя предали погребению.
Таких шуток Всеволожские, разумеется не шутили, но были, впрочем, не далеко от них.
Дела их пошатнулись. С целью их поправить, Все-
350
воложские взяли полтора миллиона из сохранной казны. Казалось тут-то они и разовьют деятельность! Но с деньгами в кармане замуроваться в Уральское захолустье они не захотели, все это богатство спустили в Баден-Бадене. Через некоторое время оказалось, что они не могут оплачивать даже процентов по занятому капиталу, и имение было взято в опекунское управление. Такой порядок длился до уничтожения крепостного права. Крестьяне кормились с грехом пополам, но настоящей нищеты не было. Заводы уменьшили несколько свое производство, но не закрывались совсем. Домны дымились, железо и чугун вырабатывались, и в свое время скупались разными кулаками; кое-что перепадало и Всеволожским. В 1860 году продолжать такие порядки оказалось невозможным; они обратились за помощью к компании французских и бельгийских банкиров. Сюда управлять делом явился некто Жюль Пик; под его руководством оно еще пуще расшаталось; в конце концов, он разорился дотла, попал в тюрьму и умер в ней.
Тут-то и наступил знаменитый французский год, о котором с ужасом вспоминает все население этого края.
Бельгийцы налетели сюда еще ранее, но при Жюле Пике не осмеливались ничего делать; теперь же они принялись расхищать все, что можно расхитить. Приглашая эту компанию, Всеволожские думали отделаться от опеки, чего они и достигли; но из чистилища они попали прямо в ад. Компания, взявшаяся уплатить частные и казенные долги их, ураганом ворвалась в заводы, которые были в это время похожи на средневековые города, отданные на грабеж остервеневшим солдатам Тилли. Все, что только могло быть продано, бельгийцы про-
351
дали. Не работали, а просто грабили. Какая-то оргия началась здесь. Стали снимать чугунные полы, устои под водопроводными трубами, чугунные лестницы. Короче — весь чугун, даже заслонки с печей, все, что только возможно переделать в железо. Вытаскивали с этою целью связи, сдирали с крыши железные листы, снимали с дверей скобки и сами двери сжигали вместо дров в печах. Балки, кровли пошли туда же; завод оказался без крыши. Работали в одних стенах, под открытым небом. Приступили, наконец…к чему бы вы думали?.. к съемке чугунного пола в церкви и сдиранию всего железа оттуда, да священник забил тревогу, вмешалась власть и помешала бельгийцам, хотя те уже за колокола было принялись. Делали все в долг, не платя никому ни копейки. Задолжали всем: дроворубам, угольщикам, рабочим, подрядчикам, возчикам, служащим в конторе. Не было такого мальчугана или девчонки, которым они не были бы должны заработанных денег. До сих пор живут еще рабочие, которые таких долгов за компанию считают 60,000р.; есть такие, коим приходится по 700 р. в одни руки. Крестьяне ходили как помешанные, пить с горя начали, пока было на что, потом, и есть-то приходилось редко вдосталь. Дошли до того, что столы и мебель конторы и оставленные почему-нибудь постройки были сожжены в домне.
Оргия разгоралась все больше и больше, разорение все усиливалось и усиливалось. Между рабочими начались самоубийства. Наконец, бельгийцы уперлись в стену. Все леса кругом были проданы, все дерево на заводе сожжено, все железные и чугунные части переплавлены и распроданы. В одно прекрасное утро Луэст и другие бельгийцы, члены компании, сели в свои кареты и по-
352
минай как звали! Только их и видели. Было обобрано все, остались одни развалины. Оказалось, что вместе с нашими крестьянами поплатились и несчастные соотечественники этих воров — инженеры и механики, приглашенные ими для работы на заводе, и мастера, привезенные из Франции. Уже наше правительство на свой счет отправило всех их на родину. Дела запутались так, что кредиторам и рабочим оказалось искать не с кого. Ответчиков не было, а если были, то сумели спрятаться.
Так кончился французский год и началось мамаево разорение.
Французским годом эту эпоху назвали местные крестьяне. Они до того обеднели, что вынуждены были продать все, чтобы прокормиться. Как на запущенную и истощенную ниву налетает всякий зловредный жук, наползает всякая червивая гадь, так и сюда наползли кулаки и скупщики. Сняли все с мужиков. Проев последнее, эти сами принялись за грабеж. С голоду, повсеместное воровство, как круг по воде, пошло, раздвигая свои границы. Выходило так: на одной стороне караулят, а на другой — тащут; станут караулить там — тащут здесь. Ели рябину вместо хлеба. Продавали заслонки из печей, стекла из окон, уцелевшие балки с избы. Избы рубили на дрова. Все скупал Кропачев, за бесценок разумеется. Этот, не смотря на молодость, был уже знаменитый кулак. Когда все было распродано и съедено, начали примирать с голоду; тогда, к счастью, опомнились пермские администраторы и из продовольственного по губернии капитала была оказана населению помощь в виде ссуды.
— Иначе все бы примерло. Воровать нечего было, и рябину всю пожрали.
353
Нашествие иноплеменных так памятно до сих пор, что крестьянство возвело его в эру для летосчисления. «Это случилось до французского года, это было после французского года», — говорят они. С тех пор ко всему здесь недоверие полное; наделов не берут, добровольных соглашений не хотят. Заводы взяли снова в опеку, и железо стало продаваться вперед, на корню, контрагентам Любимову и Кропачеву; те давали деньги, и завод стал работать на них по баснословно дешевой цене. Брат этого Кропачева открыл здесь лавку. Управитель и члены заводской администрации служили не опеке, а Кропачеву. В конце месяца рабочие просят денег, им не дают.
— Берите, что нужно, припасами у Кропачева; у нас денег нет, не прислали еще.
И рабочие должны были брать скверный товар, против соседних лавок по тройным ценам. Деньги рабочих из конторы получал уже Кропачев-брат, иногда и раньше, прямо из опекунского учреждения, — раньше, чем они были заработаны, а следовательно и прежде забора. Это тянулось до 1873 года, когда устроилось нынешнее товарищество для эксплуатации луньевских копей и александровского завода.
Рабочие настолько были забиты крепостным правом, французским годом и опекунским советом, что не смели даже жаловаться. Наконец, как-то сошлись, выбрали ходоков просить разрешения переселиться за Урал или в Оренбургскую губернию. Двум первым семьям было разрешено; это и остальных осмелило. Когда просьбы были заявлены от всей массы, власти всполошились и запретили. Так рабочие и остались привинченными к го-
354
лодному месту. И пошло еще пущее разорение, да, слава Богу, товарищество выручило.
И от этого населения, измученного, истерзанного, униженного во всем, еще требуют нравственности; удивляются, что мужик ворует, а баба продает себя. Да как же не воровать и не торговать телом при таких условиях? За нож взяться, что ли?
О Кропачеве рассказывают много смешного.
Придет, бывало, на завод с супругою, сядет против доменной печи в приличном расстоянии и блаженствует.
— Все это наше! Теперь и завод, и железо, и люди — наши! Прежде мы у Всеволожских крепостными были, а теперь они у меня под рукою. Что хочу, то и сделаю. Накланяются, узнают! Захочу — помилую, захочу — нет!
— Не милуй их, зачем миловать! — вступается супруга.
— Я еще им покажу себя!
— Покажи, покажи, батюшка! — умиляется та.
У Кропачева на бланках даже было изображено: «Потомственный, почетный гражданин, пермской 1-й гильдии купец и кавалер орденов». Жена его всюду возила и всем показывала телеграмму мужа, из Питера, краткую, но выразительную: «удостоился обедать с министрами». У него контора; служащие в ней страшно забиты. Отец у него все церкви строил, старые грехи отмаливая; но до смерти остался самодуром. Раз надел ризы и служил, а крестьяне целовали ему руку и Евангелие. Налетел исправник, но с опаскою, потому что становых Кропачев секал. Исправник пригрозил судом.
— Под суд! Чего под суд, зачем под суд?
355
Помилуй! Я ведь сам купил ризы, да крест. Если осквернил по-твоему, так новые куплю…
И вышел сух из воды.
И умер-то он от собственной дури. Скряжничал. Сам на возах с товаром поехал. На обледенелом мосту упал, его и придавило возом.
Влияния Всеволожских, опекунского совета, французского года и кропачевского побоища до сих пор оставили здесь свой след.
356

XXXI. Александровский завод
Теперь здесь все идет иначе. Крестьянство с голода не мрет, хотя, разумеется, и сыто не бывает. Товарищество расходует свои деньги экономно и, как оно само выражается, «филантропией заниматься не считает нужным». Целые поколения приносят свою кровь и свой пот, свою жизнь и молодость, в жертву за хлеб насущный, и только за хлеб. В самом деле, как в сущности страшно это существование, где все сосредоточено на одном вопросе: умрешь с голоду или нет? Порою это разнообразится другим: заплатишь недоимку или нет? Питаясь акридами и не помышляя о диком меде, мужики только один месяц в году живут несколько иначе. Покосы, дни и ночи, проводимые на открытом воздухе, после душных заводских работ или смрадных копей — несколько ярче освещают это бедное существование, дают ему, хотя ненадолго, радужные краски, которых, в течение остальных одиннадцати месяцев в году, оно лишено совсем.
357
На завод я отправился на следующий день утром. Товарищество кое-как починило завод, положило заплаты на дыры и лохмотья, оставшиеся после французского года. Оно же ввело здесь и некоторые усовершенствования. Так, еловый и сосновый уголь приготовляется в лесу рабочими, но березовый обжигается в углетомительных печах; устроенных в самом заводе. В лесу, при обыкновенном способе, из 100 частей дерева выходит 50 частей угля, а здесь из 100 — оказывается 80. Длинные кирпичные печи работают отлично. Сначала они открыты и дрова там горят, как и везде; потом, дав им разойтись, когда пламя уже велико, отверстие герметически запирают, и дерево от жару обугливается все. Завод съедает 5,000 куб. саж. дров в год. Шесть громадных здешних печей в состоянии дать до 100 куб. саж. в месяц; таким образом, одних березовых дров уходит до 1,200 саж. В доменной печи горит розовое пламя вверху, рабочие обтянуты в черную толстую кожу. Те же картины, что и на Кизеловском заводе; те же вспотевшие люди, до измору дотолкавшиеся у этой геены огненной; те же, точно в чем-то размоченные и распаренные бабы… Куда ни взглянешь везде следы французского года; как ни старательно товарищество кладет свои заплаты, недавнее разорение смотрит на вас сквозь тысячи дыр. Одной доменной печи нет, она развалилась совсем, да и кровли везде содраны. Одни редкие балки торчат вверху, точно волки ободрали шкуру с падали, объели мясо и костяк торчит один, сиротливо поднимая вверх голые ребра. По полу, вверху, нужно ходить с величайшей осторожностью — везде провалы; свалишься с высоты почти пяти этажей и, пожалуй, прямо в расплавленный чугун внизу угодишь… Вон рабочие, кряхтя,
358
тащат короба с углем и сбросили его в домну; пламя вскинулось вверх, с целою массою искр. По краям приготовлена руда, с известковым камнем. Ее сталкивают внутрь, в пламя, отворачивают лица, потому что иначе придется дышать огнем.
Какое ужасное выражение у одного рабочего из тех, что сбрасывает руду в домну…. Совсем автомат; только в каменных чертах этого автомата так и закаменело выражение одной вечной, неизменной муки. Окончит он у домны — бежит к обжигательной печи, а там опять к домне. Так в чертах этого лица и читаешь и французское разорение, и кропачевский грабеж!
— Теперь, слава Богу! — шепчет он (голоса давно нет). — Теперь чудесно… Теперь пятьдесят копеек в день!
А глаза и застывшая в каждом мускуле лица мука противоречит и этому «слава Богу», и этому «чудесно». Он как-то и смотрит исподлобья, точно сослепу, и видит плохо; глаза воспалены от зноя, больно им, слеза их то и дело точит. Тело — скелет, обтянутый какой-то синею, точно гнилой кожей. А ведь молод, всего тридцать лет человеку… Губы синие-синие тоже, свело их. Грудь совсем ввалилась, ямой какою-то стала.
— Отчего у всех рабочих здесь бороды такие жидкие, да чахлые? — спросил я и сам сконфузился. «Что за глупый вопрос», думаю.
— Вы это кстати. Знаете ли, что у кричных рабочих, например, в Кыну, борода не растет: вообще у тех, которые при переделке чугуна в железо находятся — ни усы, ни борода не распушатся. Так, редкий волосок пробьется. Жара ведь неимоверная!
359
Внизу мы опять любовались на золотые звезды, которые раскидал кругом чугун.
— Вы, однако, не очень близко наслаждайтесь, — предупредили меня.
— А что?
— Когда из домны течет чугун, он, встретив воду, разбрасывает металлические брызги такой силы, что они иногда пробивают высокую кровлю здания. Это тоже опасно. У нас есть такие, которые ослепли от этого.
Спектакль становился опасным и, разумеется, только выигрывал от этого. Здесь ежедневно выплавляют чугуна от 350 до 500 пуд., причем на 100 пуд. руды получается до 40% металла. Я его назвал как-то железом, мой спутник засмеялся и поправил меня:
— Это чугун, его еще надобно сварить в железо. Вы не специалист и не мудрено вам ошибиться; а то из Петербурга к нам наезжают мундирные металлурги, так вы бы на них посмотрели. Напыжится, важности на себя напустит, страшно подойти к нему даже, а ведь железа от чугуна отличить не может… Какое железо от чугуна! Мы выпустили сплав из домны… Он, вдруг и спрашивает: — «сколько вы бросили чугуна в домну, чтобы получить это железо?» — «Мы, — говорим, — руду бросаем!» Он снисходительно улыбнулся, и, знаете, этак с высокомерием: — «Что ж, вы хотите меня уверить, что прямо из руды железо плавите?» — «Да это не железо, а чугун». — «Чугун? — покраснел сам. — «Скажите, какой красивый, говорит… Горячий?» А чего горячий, когда от него адом пышет. Мы уж смеялись, смеялись потом… Хвост поджал и таким ласковым, мяконьким стал! Потом, читаем в газетах, в технических обществах доклады делал! Еще какие бы-
360
вали! Один, тоже чиновник, специалист по минералогии, являлся сюда; можете себе представить, что ему разноцветные, красивые шлаки выдавали за малахит и яшму. Он верил, по простоте души!.. Совсем агнцы!
При заводе теперь находится громадная механическая мастерская. Всякого рода аппараты могут приготовляться здесь; между прочим, еще недавно отсюда вышел пароход «Гарибальди» для р. Камы. Ни одного настоящего механика нет. Все строят простые рабочие, присмотревшиеся к делу у немца в Пожве и теперь орудующие здесь за какие-нибудь 30 руб. в месяц. Умные лица этих талантливых людей производят чрезвычайно приятное впечатление.
— Мы сначала чертить научились, а потом и сами искушаться стали.
И искушаются прекрасно, нужно им отдать справедливость.
— Они до чего насобачились, — рассказывают нам. — ученый механик упрется в новый чертеж лбом и ничего понять не может, что за машина? Сейчас — «Иван»! — является Иван. — «Пособи-ка, что это за штука?» — Посмотрит- посмотрит и разъяснит. С лету понимают. Их у нас много таких-то!
Подобные явления, такие Иваны, на Руси не редки. Нет талантливее и в то же время нет несчастливее этих людей. Никакого исхода, никакого простора для применения своих богатых сил и способностей. Разве не такие же Иваны попадались мне Соловках, на Валааме, в Святых горах? Там, только под монашескою рясою, они получили возможность работать. И такие дивные вещи стали создавать они! «Нет людей, нет людей!» У нас это привычный крик. — Нет людей! Разумеется нет,
361
если вы их станете по Большой Морской, да по Невскому искать. Они есть и их много; но они теперь не пойдут к вам, да и сами вы их не найдете, не так у вас мозги построены. Понадобится, явятся иные порядки — и такие Иваны сотнями придут к нам на помощь. Эти «Иваны» не в одном лишь образе рабочего представляются мне, это общий тип деловых и серьезных людей. Только теперь они отплевываются от вас, не хотят вместе с вами делать ничего; слишком хорошо они присмотрелись к питерскому официальному миру. Люди с развитым обонянием бегут от чиновника, в каком бы он высоком чине не находился.
При мне Александровский завод еще только восстанавливался и на первых порах не очень шибко. Управляющий всем этим участком, Грасгоф, рассчитывал тогда именно пустить его в ход как следует, когда железная дорога (горнозаводская) приблизит кушвинский район к этому и даст возможность вдоволь получать оттуда железо для Александровких механических мастерских.
Тогда мы станем и железо колбасить на рельсы, пароходы строить в большом виде, и машины всякие выпускать сотнями. А до тех пор не из чего.
Вообще рабочие, занимающиеся в механической мастерской, являются уже гораздо более развитыми, чем остальные. Они очень много читают; и не одну беллетристику, газеты для них делаются потребностью. Здесь, например, в механической мастерской целые спектакли ставят, и часто. Недавно играли «Женитьбу» Гоголя, «Доходное место» Островского, «К мировому» В. Александрова. Вообще же в большом ходу здесь репертуар Островского. Нет такой пьесы его, которая бы здесь не была поставлена. По общим отзывам, играют отчетливо и толково.
362
Зрителями являются администрация и рабочие со всего завода. Бывает человек по полтораста. Я подобный пример видел только в холмогорских селах; там тоже крестьяне ставят спектакли и также очень недурно.
У нас театр стал очень прививаться.
Одного не могу понять, как те же рабочие, которых я видел на копях, могут играть на сцене?
Те совсем другие. У нас из механической. Вообще между рудокопами и заводскими разница большая. Вы посмотрите-ка, как у нас рабочие читают. А в копях и грамотных- то не найдешь.
Потом мне самому пришлось встретить не раз между заводскими мастеровыми людей в высшей степени образованных и живущих по-человечески. Один, например, о Герберте Спенсере заговорил, да так, что я, как щедринский Фединька Кротков, только рот разинул. Другой спросил меня по поводу новой книги Смайльса. Большинство таких вышло из бывших строгановских крестьян. Вот, например, история одного из них. Отец — бедняк-мастеровой и крепостной притом. Мальчик отличался удивительными способностями и рано понял, что на семью рассчитывать нечего. Он отлично учился в приходской школе. Это заметил Петр Сосипатрович Шарин, ученик Вейсбаха в Фрейбурге. Шарин считался на Урале звездой первой величины. Он был прекрасный ученый, но о гуманности и понятия не имел, потому что в те жесткие времена о ней еще и слыхано не было. Граф Строганов тогда многих воспитывал на свой счет, сотни — в уездных училищах, десятки — в гимназиях и университетах, и все из семей, служивших у него. Больше же всего — в технических школах, в техническом институте. Ша-
363
рин и мальчика Воеводина, о котором я рассказываю, отправил в пермское уездное училище на счет Строганова; но, как сын простого рабочего, он дальше идти не мог и, окончив школу первым, должен был вернуться в Билимбаевский завод, помогать учителю местной школы. Прожил он три года, продолжая работать в местной библиотеке. В Билимбаевской школе преподавать было трудно по недостатку учебных пособий. Старший педагог был отъявленный пьяница и невежда и только мешал делу. Поэтому ребятишек приходилось учить читать по таким книгам, как, например «Инструкция уральского горнозаводского правления», «Горный журнал» и т. д. В качестве помощника Воеводин не мог сделать ничего и совсем охладел к делу. Свободного времени у него оказалось много, и он напустился на чтение; все подряд глотал: и Лессинга, и Дюма, и Гегеля, и Поль-де-Кока. Сознание безвыходности своего положения росло; оставаясь в разряде мастеровых, Воеводин не мог пойти далее, а желание было пламенное. Пока еще найдутся средства к этому, он начал готовиться сам; выписал самоучителей по разным языкам, засел за работу, проглотил гимназические учебники очень быстро и, год спустя, был уже готов к экзамену в пятый класс. Теперь нужно было выйти из мастеровых и взять увольнительное свидетельство от общества. Собрался сход.
— Лучшие люди относились ко мне недружелюбно, с завистью, -рассказывал он, — и на сходе это сейчас же выразилось насмешками.
— Ладно. Посиди у нас, пожуй нашего хлеба! Ровно бы тебе еще рано в чиновники.
— У тебя и родители-то на наших глазах росли, ничем не лучше нас были. Словно бы и неладно нам
364
под тобою быть. Поучить бы тебя следовало, по нашему, по мастеровому обычаю. Дурь из тебя выгнать.
— Чем наши дети хуже? Почему они оставаться должны, а этот уйдет?
— Экая распута пошла! Все от дела лыняют.
Волостной писарь был в Билимбае — поэт. Стихи сочинял a lа Некрасов, писал корреспонденции в газеты и пил мертвую. Он особенно против Воеводина восстал. И несчастному юноше решительно отказали. Пришлось оставаться мастеровым. Продолжаю уже рассказом самого Воеводина, испытавшего эту горькую участь.
— Тут мне удалось сойтись с человеком, о котором и до сих пор я не могу вспомнить без слез. Был он просто-напросто этапным офицером, арестантов конвоировал. Светлая душа, добрая! Молодежь на заводе, даже и образованная, гульбою, да пьянством занималась — на крепостной почве выросла, сама под кнутом была. Обыкновенно на заводе собирались к Баранкову (так звали этапного офицера). Сначала музыка шла, он — на скрипке, другие — на иных инструментах; а после музыки за водку, да как — в лоск! Опротивела ему служба, вечный лязг цепей, бритые головы, унижение человека, отмеченного бубновым тузом, да серым халатом — уехали мы в Екатеринбург. Там, под влиянием чтения и работы, совсем переродились. Случалось только четыре часа в сутки спать, все остальное время занимались. Сначала были средства у Баранкова, потом у меня нашлись уроки. Прислуги не полагалось. Бывало я читаю вслух, а Баранков сочень сеет, либо мясо варит. Потом, чтобы не отвлекаться от дела, стали мы ходить есть в обжорный ряд. Печенкою питались. А время-то было, сами знаете, какое — шестьдесят третий год;
365
вся гадь, что до тех пор была, в щели попряталась, выползла и откровенно засмердела. Мы обратили на себя внимание. Как-де читают люди? Как простой мастеровой смеет за такое занятие браться — детей учить? Кажется, жили мы смирно, никого не трогали, а стряслась беда над нами великая — донос. Доносу веру дали. Баранков и теперь далече; а меня по этапу, в кандалах, как простого мастерового, в завод. Заклевали меня тогда дома. — «Что, ученый, выходил? Больно рано учение кончил; ишь ты какое ему начальство отличие сделало, бубенцы по ручкам, да ножкам привесило!» Проходу не было. Тоска меня одолела страшная. Деваться некуда. Не по силам наперекор своим идти; все же связь свою с ними чувствуешь; хочется им принести хоть чуточку пользы. Вы не поверите, как в иную пору к своим тянет; плюнул бы на все, да в сермяжное царство и ушел. В университет дороги не стало, бросил я книжки; в конторские холуи идти было противно, ну и пошел на завод простым рабочим. Мальчишкой у кричной печи жарился и теперь к той же печи попал. Дело мое было ворочать болванку в огне; бывало всего тебя жжет, брызжет на тебя огнем, иной раз расплавленным шлаком прыснет, а ты себя нарочно моришь, чтобы всю гордыню старую совлечь, чтобы и не думать на что работал, к чему готовился. Очень тоска одолевала; только работою я и заморил тоску. Чугун в огне ворочаешь — пот с тебя льет; так, весь день до вечера; а вечером бросишься на лавку, да до утра и проспишь как убитый, а чуть свет опять на работу. Так я себя измором донял, что раз в праздничный день взялся за книгу и ничего понять не могу, точно я не читывал никогда. С этого времени меня рабочее наши полюбили. Попал я в
366
кричные мастера, стал по полтиннику в день получать, а потом меня надзирателем сделали. Теперь я сам себе хозяин, свое маленькое дело завел.
И таких на Урале масса; это не исключение.
У ворот завода громадный кусок чугуна, сплавившийся в уродливую, но плотную массу.
— Это у нас козел!
— Как козел?
— Так называем! Из-за него, из-за козла, много несчастья бывает — весь завод снести может. У плохих техников и строителей домен образуются, во время плавки, загустевшие массы чугуна, как желвак садятся в домну у самого выхода из нее, или в самом выходе. Ну тогда — руды выпускать нельзя, нужно дать домне остыть, выломать часть ее у входа и вытащить желваки… Вот эти-то желваки мы и зовем козлами.
— У домны брюхо толстое, пищеварение отличное; уголь, руду и камни варит, а иногда засорит желудок, и стоит машина! Нужно ее лечить; а пока лечат — месяц рабочий без дела!.. Тут осторожность большая нужна…
Я уже говорил о положении рабочих в мокрых копях и рудниках; на заводах оно несколько лучше, но далеко от того, чтобы признать его хорошим. Как труд этот отзывается на здоровье работников, видно из того, что в 1874 году, например: на 23 вдовца приходилась здесь 141 вдова — это в одном Александровском заводе. В том же году, на 60 родившихся мальчиков пришлось 64 умерших мужчин, а в 1873 на 64 родившихся — 67 умерших. У женщин это отношение между умершими и родившимися в пользу последних.
367
Всего на заводе 1,098 мужчин и 1,236 женщин. Больше всего смертности в разгаре работы. Взрослые мрут — от чахотки, дети — от горячки и худой пищи. От старости — очень мало, потому что здесь до нее редко доживают.
368

XXXII. Шабурное — завод голодный
Нечто вроде французского года я встретил в селе Шабурном.
Мы уже в аду. Хуже не будет! — говорят здесь крестьяне.
И подлинно, во всю мою жизнь я ужаснее уголка не видел. Это действительно нечто потрясающе. В полном смысле слова. Завод бездействует; ни одна домна не топится, печи — холодные уже давным-давно. По полам завода — грибы торчат, на стенах лишаи пошли. Население без хлеба. Скот съеден давно; что может быть продано — продано. Хлеб не сеют, потому что, во-первых, не на чем, а второе — нечем!
По окраинам ещё кое-где овёс да ячмень поднялись; но их ранний мороз убил, как я узнал потом. Самые счастливые нашли жалкий заработок в Александровском и в Луньевке, но из самых сильных и молодых. Старики, женщины и дети буквально мрут с голоду. Источников никаких. В этом-то безвыходном положении они должны ещё за всё платить: за усадьбу, за землю,
369
которую не засевают и которая бесплодна вовсе, подушные сборы, земские подати. За лыко, за мочало — за всё берут с них. Летом ещё пиканами и пистиками живут. Что будет зимою — ужасно и подумать! Кому удастся заработать в неделю семьдесят копеек по окрестным заводам — тот на верху блаженства. Купит пуд муки, кормится сам и кормит свою семью. Есть такие, которые под влиянием тоски, голода, ходят как помешанные или совсем оскотинились, кидаются на всякую падаль, собак переели всех. Что с этим несчастным народом кулаки делают — и подумать страшно! Есть такие, что весною ушли с караваном на сплав. Но кулаки их надули, не заплатили ни копейки, и несчастные голодными вернулись к голодным семьям. На переселение согласны — но всем миром. А поголовно сделать этого нельзя, потому что административных тонкостей тьма тьмущая, тем более что владельцы, которым крестьяне обязаны своим разорением, не теряют надежду восстановить заводы и всячески тормозят самую возможность эмиграции… Помещики здесь, как моровая язва, прошли по краю. Вообще у них, у Демидова-Ревдинского и Сергинского, крестьянство — голь невозможная. Демидов, например, построил дворец в Ревде и запрещал… мычать коровам там, где он. Он некоторое время был полицмейстером в Москве и вводил здесь свои порядки: коровам не мычать, собакам не лаять… Иначе хозяева ответствовали и притом жестоко. Тюрьмы и прочее тоже существовали…
Я не мог без тоски видеть это Шабурное!
Картина разрушения, которую в назидание потомству следовало бы передать на полотне. Пустота, разобранные дворы, заколоченные окна, сиротеющие овины и риги, ти-
370
шина кладбища — на улицах. Жалкая церковь и пьяный с горя священник, у которого рожу разнесло от запоя во все стороны. То и дело что теряет крест, уплачивая каждый раз нашедшему двадцать копеек… Всё облупилось, всё поносилось. Дома, как пьяные, шатаются во все стороны, или стоят, опершись на балки, как дряхлая калика перехожая на клюку. Народу мало, и тот ходит всё помутившийся…
— Помирать бы, братцы, пора!.. — говорит один.
— То беда, что помираем тихо.
— Сразу бы!..
— А то изо дня в день мнёт тебя нужда лютая!..
— Детки, детки!.. кто вас управит! — стонет мать, глядя на детей.
Вечером весь скот должен быть дома; но ничего не видать, потому что даже последняя телушка съедена либо продана. Хотели заставить хлеб сеять, но царапать камень не очень повадно. Местного хлеба в лучшее время не хватит даже на полмесяца. Из 2000 жителей Александровского завода, например, если 15 душ занимаются хлебопашеством, так и то хорошо. Высевают ячменя от 40 до 50 пудов и в большой урожай собирают пудов 200–250.
— Хоть бы в солдаты взяли! — вздыхают крестьяне.
— А нам-то, бабам, как?
— А помирайте!
— Хороши хозяева!
— Что же, я те помогу что ли? Ну, останусь, работа где?
— Все вместе. Дети вон…
371
Голодный освирепелый мужик только отмахнулся от детей.
В другом месте мать вышла, толкнула детей вперёд и на колени сама.
— Хлеба исть… — бормочут дети.
А у неё уж и слёз нет. Только смотрит на меня больными глазами. Какой карой можно отплатить за это разорение его виновникам? Где эти деньги, что были высосаны с несчастных? Каким подлым француженкам брошены они в бездонные пасти? Уезжая отсюда, я положительно терялся, чем восстановить столь потрясённое население. Ведь оно сразу-то и на работу негоже. Видели вы после голодного года скот, который к весне нечем уж стало кормить. Часть его пала, часть чудом до первой травы уцелела. Посмотрите вы на этот скот, когда его в поле выгонят. Заставить его работать и думать нечего. Едва он ноги волочит. Облезет весь, язвинами покроется. Голову на весу ему держать трудно. Пока запрячь, месяца полтора-два ему надо в поле на свежей траве поправиться.
То же самое и крестьяне села Шабурного…
Тройка почтовых лошадей быстро уносила меня отсюда. Когда мы въехали на высокую гору, как ни было тяжело мне, я невольно загляделся на дикое величие окружавшего меня уральского пейзажа. Вон Павдин и Косьвинский камни вырезались на горизонте и стоят, точно два великана, на страже диких лесистых долин. Горы за горами… Луньва вся как на ладони. Так и жди, что все эти дебрями покрытые горы зелёными волнами покатятся вдаль, и унесут с собою людскую тоску и муку в какое-то глубокое, безбрежное, невидимое море. Вот озеро посреди гор мерещится. В бинокль его видно от-
372
лично. Извилисто вливаются туда Луньва * и Урса, грохот их порогов доносится сюда, к этой вершине.
— Пара, барин, кони застоялись, — торопит меня ямщик.
И опять монотонный звон колокольчика, и опять по сторонам меняется картина за картиной. А солнце уже садится за горы, и золотистый блеск его лижет греб высокого, могучего, неведомо как уцелевшего леса. Потянуло прохладой. Со дна долин ползёт туман; откуда-то слышен грохот падающей с камней воды. Должно быть в самую темень лесного захолустья схоронился маленький водопад и весело брызжет кругом на тесно обступившие его стены уральских великанов **.

373

XXXIII. Косьва. — Белый Спай и Бассеги. — Картина Урала. — Как Ермак-волшебник людей в камень вогнал. — Золотой и железный гвозди. — Р. Няр и Ермачки. — Метаморфозы Ермачка разбойного. — Лесопильня. — Как Никита Демидов потопил бродяг в подземелье
С первого дня как я попал на Урал, Косьва то и дело дразнила моё воображение.
Вороги лесного царства — оголившие пермские пустыни — ещё не добрались до этой реки, и течёт она поэтому среди вековечных и нерушимых сосновых боров, где реже всего можно услышать стук топора и жалобный визг пилы, въедающейся в здоровое и сочное, крепкое как камень, тело лесного великана. Охота не пораспугала там дикого зверя, и на всей вольной воле ходит он по скатам прикосьвинских гор, по тысячу лет тому назад заснувшим и до сих пор не просыпавшимся ущельям.
Редкими посёлками забрались в эту дрёму неведомые люди — да словно сами испугались своей смелости и не пошли дальше… К воде теснятся они, пугливо озираясь
374
на вершины сумрачных гор, на сплошные стены старого леса. Живут до сих пор в этих сельбищах сказания о дивной старине, по всему остальному Уралу заглушённые грохотом заводских машин, кипением и шумом не знающего устали труда; поются уже забытые нами песни, не имеющие ничего общего с песнями лакейского культа, всюду занесёнными в русскую деревню. Тут, на Косьве, Русь ещё стоит на колонизаторской переходной эпохе; она ещё не знает, лес ли её одолеет или она одолеет лес… На север она протянулась чуть не к Павдинскому Камню, обогнула Растёс, и только к югу — на два дня пути от Камы — покрылась большими сёлами. Тысячи ущелий питают её своими потоками и речонками, где грохот воды в порогах заглушается стрёкотом непуганой дичи, где резкий крик лебедя по зорям и точно жалобный плач кречета в недосягаемой выси северного неба так и переносят вас во времена ушкуйников и иных добычливых русских людей, уходивших сюда от всякого рода ежовых рукавиц… Сверх того, для любителя природы Косьва даёт ряд таких картин, которые, увидев раз, не забудешь никогда. Понятно, с каким удовольствием принял я предложение подняться вверх по этой реке, сделанное мне на Кизеловском заводе.
Оставив вправо от нас реку Полуденный Кизел, мы должны были выехать на устье Няра, впадающего в Косьву.
Дорога шла сначала по лесу, вершины которого были обломаны.
— Ишь, буран у нас как прошёл… по верху… Густолесье здесь — в глыбь ему силы не было, а верхи снёс.
Путь был ужасен в полном смысле слова. Боль-
375
шую часть его пришлось сделать пешком, потому что тележка становилась по очереди то на одно колесо, то на другое, то передок поднимался вверх, обрушивая нас вниз, то кузов наскакивал на какую-нибудь колдобину, и мы сползали на лошадиные хвосты… На каждом шагу, сверх того, трясло немилосердно, так что мы собственными головами испытали прочность железных ободов, к которым был приложен прочный кожаный верх.
Я невольно удивился спокойствию моего спутника.
— Тут, брат, обколотишься!.. По всей округе у нас другого пути нет… Этот вот через лес слажен — корни-то насквозь дорогу прошли. Тут один из Питера, ваш же, ездил… с «учёной целью». Сказывают, из больших чиновников он.
— Ну?
— Остался доволен. На второй версте вылез из брички, да и лёг на дорогу и завыл.
— Завоешь…
— Отчего не выть — вой, когда тебе такая охота пришла… А нам прекрасно, лучше не требуется. По крайности начальство редко к нам лазает. Проведи дорогу-то получше, отбою бы от него не было… А теперь мы за этим лесом, как у Христа за пазухой.
Зато все неудобства пути были забыты, когда по крутому и длинному скату мы взобрались на Белый Спай.
Мы долго стояли на вершине его, не решаясь тронуться с места: так велико было очарование открывшихся отсюда далей. Белый Спай на 50 футов выше всех остальных гор этой части Урала. Тремя параллельными волнами, одна за другою, поднимались гряды его на север, сплошь поросшие лесом… Впереди совсем синяя — мрачно хмурилась под нами, чем далее, тем су-
376
мрачнее и смутнее казались тоны этих гор… За ними — тонкая полоса воздуху, и над ней, как будто на высоте, ничем не связанные с землёю, висят резко очерченные сверху, а внизу сливающиеся с этим воздухом силуэты каменных Бассегов. Они казались совсем жёлтыми, правильные и величавые массы их заслоняли от нас ещё более далёкий север… Бассеги на 3,500 фут. подымаются над уровнем моря. Их безлесные гранитные массы так напугали воображение окрестного населения, что оно связывает с ними почти все явления природы. Гроза, главным образом, родится на Бассегах, там же и ветер спит, пока не проснётся… Оттуда идёт мороз, ранние холода тоже одолжены Бассегам своим существованием.
— Там в камени прежде люди жили!.. — замечает спутник.
— А что?
— До сих пор там пещеры малые… А эти люди волшебные, клятые… Они доселе в камне хоронятся… Как в пещеру сойдёшь — слышно, промежду собой разговаривают в горе… гу-гу-гу гудят… Их, сказывают, Ермак многое множество побил; остальные заклялись и в гору ушли, так в горе и живут…
— И здесь, значит, о Ермаке слышно.
— Там, у Бассегов, сказывают про него много. Ишь ты, шёл он, Ермак, на Сибирь тремя путями, тремя войсками… Одно войско — мимо Бассегов… А там тропа такая промежду двух гор… её не минуешь. Попало ермаково войско на эту тропу, а волшебные люди сверху-то его и давай камнем бить. Били-били, видит Ермак, не совладать. «Стой, — говорит. — К ним круто, так не пройдёшь, пущай же они столько этого самого
377
каменю насыплют, чтобы мы до них долезть могли». Ну, стали наши. Сверху волшебные люди слышат ратные крики и всё сыплют камнями. Как этого камня навалило довольно — Ермак и повёл свою орду.
— Почему же «орду»?
— Потому у него в войсках всякого народу и всякого звания довольно было. По воле дрались, где кто хочет… Ордой шли… Дорвался Ермак до волшебных людей и давай их бить. Били-били — до самой ночи. А ночью волшебные люди все своим колдовством в гору и попрятались. Они это так сделали, чтобы на время, а Ермак видел, сквозь кое-место они в камень ушли, да и на этом месте крест и высек. Так волшебные люди за этим крестом и сидят… Крепко!.. Ино слышно, плачут, жалуются, ино — так себе, свою молвь дёржут…
— Что же, крест этот до сих пор цел?
— Есть, которые видели… Так и зовётся он «Ермаков крест», а камень, что волшебные люди насыпали — «Ермаков холм»… Так весь он из осколков да из щебня… Сам я видел холм этот промежду двух гор.
Стал было я говорить, что такого факта в истории нет, что Ермак не этим путём в Сибирь шёл, — мой спутник оказался твёрд умом.
— Много знают ваши ученые, много они видели… Помалкивай уж… Вон они какие — чуть дорога похуже, лягут на брюхо, да что твоя корова мычат… Эдак мало усмотришь!.. Один у нас тоже был… Из Москвы он — так всё пельмени да пироги ел. Поест — поспит, поспит — поест… С тем и уехал.
Дорога круто вниз пошла. Тесно обступили её ели и сосны… чуть не в лицо хлещут. Кое-где в проёми-
378
нах белые пятна мху… Издали слышен грохот реки в порогах.
— Это Нярок наш шумит…
Когда мы сползали вниз, показалась и эта речонка — красивая, говорливая, перекидывающаяся с камня на камень… Камни с берега прямо поперёк течения уступами… Злится и пенится вода, не осиливая их, забрасывает брызгами зелёные облака лозняка, что спустился к берегу и нижними ветвями своими купается в более спокойных струях. Птичий трескот кое-где просто глушит.
— Тут иной раз птица тучей идёт. Голосу своего не слышно…
По всей окрестности — медведю вольно… Только и рассказов, что тут вот он корову задрал, а там человека попортил… Чем не дикая Африка!.. Ведь медведь-то здешний, пожалуй, посильнее льва будет… Народ тут тоже живёт полудикий. Когда владелец ближайших Кизеловских заводов, князь Абамелик-Лазарев, сюда приезжал, косьвяне его встречали везде на коленях.
— И смотреть на него боялись!.. Он им больше царя казался!..
Потом я слышал, что из одного посёлка народ даже в лес ударился при одном слухе о близости владельца… Вообще, видимое дело — всякое начальство здесь не особенно долюбливают. Популярностью пользуется пока один г. Новокрещеных, управляющий всеми лазаревскими заводами. Он знает народ, и народ здесь ему верит. От остальных отбивается всеми силами. Про земскую полицию и говорить нечего…
Медведь помнёт-помнёт, да и пожалеет, а у чи-
379
новника на мужика жалости нет… Он с тебя, как с зайца, пять шкур сдерёт… Только у нас, слава Богу, сторона глухая. Мы начальство это за редкость видим… За леса от него схоронилися и живём.
— Ну и жизнь! — вмешался рабочий, понюхавший цивилизации в Кизеле и в Чёрмозе.
— Чем не жизнь?
— Живёте вы, что вошь в овчине…
— Коли вошь сытно живёт — так и вше позавидуешь!
Народ здесь действительно диковат. Из-за каких нелепостей возникают в этом краю довольно серьёзные неудовольствия, поверить трудно. Вот, например, случившееся недавно в Тагильских заводах. При освобождении крестьян ввели рабочую книжку. Посредник Г., желая понятнее объяснить её значение, выразился в каком-то селе:
— Прежде вы были прибиты к заводам железным, а теперь будете прибиты золотым гвоздём.
Народ разошёлся молча. Вечером стали собираться кучки… а на другой день — формальное волнение… «Что такое?» Стали доискиваться причины.
— Не хотим золотого гвоздя!.. — в один голос заорала толпа.
И, таким образом, начался бунт из-за рабочих книжек, который будет нами описан в своём месте.
Дорога опять стала перекидываться с горы на гору… В лощинах гремели потоки, наверху величаво шумели вековые леса. Ближе к Косьве стали попадаться крупные кедры. В пышных иглистых зеленях чернели желваками ореховые шишки. Видимо, здесь было некому обирать их… Старые, прошлогодние — гнили на земле, по которой в мягких проложинах то и дело попадались
380
медвежьи следы. Звериные тропки к воде змеились довольно заметно для глаза посреди этого чернолесья. Изредка, когда мы останавливались, вдали слышалось шуршание и треск сухих сучьев под чьей-то могучей лапой… «Это он шатается», — замечал ямщик, сдерживая коней, пугливо поворачивавших туда головы с насторожившимися ушами.
Некому пока его бить… На работах народ. С одного из последних холмов вдруг словно выросла перед нами вдали тёмно-синяя, почти чёрная на сером небе — выше леса стоячего, выше облака ходячего — гора Ослянка. Эта мрачная масса открылась на одну минуту, и её тотчас же опять заволокло туманом. Проступила и спряталась, кутаясь в свои грозовые тучи. Казалось, приподнялся край занавеси, скрывающей за собою зловещий мир сказочных чёрных гор и безлюдных пустынь. В течение этой минуты можно было только различить резкие очертания скал, венчающих её скаты и вершину… Ещё полоса дороги — и новое очарование: просека вниз, долина с разливом Косьвы, расширяющейся здесь в спокойный плёс — серебряный шит, брошенный на дно котловины. Крутые массы гор кругом. У берега чуть мерещатся барки… Людей ещё не различает на них глаз, не привыкший к этим далям. Опять тучу нанесло. Там, на Урале, то и дело ползают они — серые, затягивающие своим туманом красивые долины… Только и осталось от сейчас виденного пейзажа впечатление ужасных круч, синего леса и идиллически спокойной реки. Впрочем, идиллия тут далеко не феокритова. Я показал моему спутнику на покрасневшую, точно кровью обрызганную листву леса.
— А это у нас пятого июня сильным морозом ударило!..
381
Грохот воды… Мы спускаемся в долину, где быстрая и красивая река Няр впадает в Косьву. Вода шумит всё больше и больше, наконец, внизу — мы должны говорить громче, даже кричать, чтобы расслышать один другого чуть-чуть подальше. Долина живописна в высшей степени. Со всех сторон обступили её крутые, лесистые кряжи, огибающие её отовсюду кольцом, которое распаялось только в одном месте, оставляя на востоке пролёт для реки… На западе она прячется в тёмное ущелье. Куда ни взглянешь — такие же извилистые серые ущелья впадают в эту долину, узкие, темные… Совсем щелями кажутся они отсюда. Мрачно и величаво смотрит Урал, чуть только подальше отойдёшь от населённых мест в его заповедную глушь.
Тут уже царство иных былин и сказаний.
О Ермаке на Косьве молчат.
— У нас Ермака не было — Ермачки были. Ермак — он выше прошёл… Он чужой нам совсем, у нас свои Ермачки.
— Что же эти Ермачки делали?
— А тоже всякую чудь воевали… Тут, что червь в гнилом орехе, по разным таинкам да падям чудь всякая жила, ну, наши Ермачки её и воевали… Потому здесь как селились они? На чужое место пришли — хозяева и не пущают, ну Ермачки хозяев и воевали… Это, брат, всё тут кровью полито… Ермачки ушли дальше, а по следу отцы наши и деды проявились сюда… Так под себя Пермяцкое безлюдье это и забрали.
— Сколько же их было, Ермачков?
— Разных много… Одни Ермачки были справедливые, а другие разбойные. Разбойные Ермачки всех грабили — и своих, и чужих. Монастыри раззором зорили, приста-
382
вов царских гнали… По всему краю лютовали так-то. Ну, а которые справедливые, те на одном месте не сидели. Выбьет татарву поганую — и дальше, так по следу ермаковому до самой Сибири доходили. Вот тут на губе (у Няря) сидел Ермачек разбойный… У него подальше в горе и пещера была. Оттуда он, что паук на мух, на всякого странного человека кидался… До самой Камы злодействовал, ну только его старец один праведный волком обернул… Шёл этот старец от московской неправды в самоё Сибирь… Вдолге это опосля Ермака настоящего было. Был на Москве этот старец боярином. По обету пешком шёл, а за ним в челнах богачество великое везли, потому он хотел на Павдинском камне обитель поставить. Ну вот, ладно — стал он подыматься по нашей Косьве-реке. До Губахи всё благополучно было, а с Губахи до Няря Ермачек этот действовал. С Ермачком было разного народа, татар и чуди ста полтора… Потому, какие разбойные Ермаки — те к себе всякой веры беглых принимали. На ночлеге и напади Ермачек на старца. Не хотел старец человеческой крови даром проливать, и говорит Ермачку: «Честь честью поделим караван: половина тебе, половина мне». А у того жадность разгорелась… «Давай всё, — говорит, — или молись Богу — тут тебе и конец будет!». Стал старец с ним драться. Только Ермачкова орда слуг его осиливать начала… Половины не осталось… Тут старец силу свою и показал: «Будь же, — говорит, — ты отныне и навеки проклят. На какой реке лютовал, на той и лютуй, только не супротив людей божьих, а обернися ты со всеми своими присными и разбойными людьми щукой»… Только Ермачка и видели… Не стало ни его, ни рати злодейской!..
383
— Как же вы говорили, что он его волком.
— А это другая история. Вишь ты, поставил этот старец праведный на Косьве-реке скит свой и стал Богу молиться да всякого рода странных людей к себе перенимать. Пошёл он, вдолге после того, на Косьву, на бережок посидеть — тут вся косьвинская рыба к нему из воды… поклонилася старцу!..
— Вона.
— Да! Как — уж не знаю, а только понял старец моление всякой мелкой рыбёшки. Пришла вишь та жалиться. «С той поры, как заклял ты Ермачка щукой, житья нам в нашей реке светловодной да чистой нет… Поедом ест нас та щука и некуда нам уйти от неё. Нет ей сыти никогда, сколько ни ест — всё ей мало». Ну, старец и пожалел рыбку… Вызвал это тайным словом щуку со всеми её щучками-присными, и сказал: «Быть тебе отныне серым волком, а вам волчатами. Потому в реке больше щуки-рыбы нет, и ты всех обижаешь, а в лесу над тобой ведмедь будет старшой»… Скинулась щука со щуками волком и волчатами и ударилась в чернолесье наше.
Крестьянство здесь с разных сторон сошлось. Коренного не было. Семьями поселились они и лоцманствуют по Косьве от Троицкого рудника до Губахи. Сообщение по Косьве в полую воду барками, барки они и водят, теперь же вверх нам пришлось подыматься в утлых душегубках — на шестах… Два гребца — один на носу, другой на корме (в душегубках, скорее, два носа, кормы нет) — передвигают лодку вверх, упираясь шестами в дно речное. Летом лоцмана нанимаются гребцами и считают себя счастливыми, получив за день такого каторжного труда 50 к. Остальные работают на ле-
384
сопильне, устроенной управлением князя Абамелик-Лазарева здесь же, у самого устья Няра. Лесопильня водяная, она распиливает от 80 до 200 сежен дров ежедневно и снабжает ими Чёрмозский завод, стоящий далеко отсюда на р. Каме. Рабочие здесь получают поденщину от 25 до 50 коп., причём каждому задаётся известный урок, который к вечеру он обязан выполнить. Лесное царство вокруг Няра, таким образом, приговорено к истреблению. Уже и теперь топор дроворуба валит оземь столетние великаны, оставляя за собою пустыню… К счастью, все окрестности Косьвы вверх отсюда до истоков совершенно девственны. В их величавой тишине звук топора ещё ни разу не нарушал благоговейного раздумья сибирских кедров и лиственниц… Дроворубы в принярские леса нанимаются дёшево — на своих харчах за 30 коп. в день идут. Промышленники и крестьяне в этой долине живут совсем одиноко и замкнуто. В несколько лет раз заглянет кто-нибудь в эту тихую и мирную пустыню, оглашаемую только грохотом реки в порогах да шумом колёс водяной пильни. Здесь хотели было устроить волость, и нярцы волновались, не желая этого.
— Мы заугольники… Не хотим… Нам старшину да писаря не надо. Досель этих безобразиев не было — жили и без них, слава Богу.
В конце концов, у них не спросят — и выйдет, в конце концов, кавардак. Раз приезжал сюда какой-то чин с бумагой.
— Нам бумаги не надо!.. Нам и без бумаги хорошо… — волновались нярцы. — Ну её, бумагу.
— Да ведь вы деньги плотите.
385
— Плотим… Мы согласны… Мы, что следовает царю, плотим, пока животы есть.
— Так ведь вам квитанции нужны.
— Мы платить — согласны, а на квитки не согласны.
Так чин и уехал ни с чем. Хотели было их вызвать назад в волость — не пошли… Чем это кончилось без меня — не знаю.
— Обойти нас квитками хотели! — радуются нярцы. — Квитками обвязать ладили, да мы на себя запись не взяли… Не примаем мы квитков ихних… С квитками во как влетишь-то!.. Знаем.
Управление заводов Абамелик-Лазарева настаивает на оброчной системе, потому что из заводского рабочего никогда не выйдет хлебопашец.
Народ здесь подвижной; если его сюда прикрепят наделами, а пильню закроют, как хотели, — в этой уральской долине не останется живой души… Соображение это для меня понятно. Владельцам выгоднее оставить землю за собою, чем поделиться ею с крестьянами… Выйдет или не выйдет из заводского крестьянина хлебопашец — а леса-то, поля, реки и всякие иные угодья останутся в цепких руках управления.
Тучи мало-помалу сползали, одну за другой открывая мрачные вершины окрестных гор, угрюмо задумавшихся над этими пустынями. Пока мой спутник условливался с лоцманами, нанимая душегубку для переезда в Троицкий рудник, я отправился в лесопильню. Тут грохотала вода, ворочая громадное маховое колесо, визжали пилы, врезываясь в смолистую белую крепень местного дерева. Работало человек тридцать мужиков и двадцать баб, совсем засыпанных мелкою сосновою трухою. Никто почти не отдыхал; спросил почему — оказалось, урок
386
слишком велик. Двое рабочих должны выпилить сто сажен дров в день, четверо — двести.
— Тут измаешься!… Тут и поснедать-то часу нет… Уроки большие. За три-то гривенника потом изойдёшь!
— Круглый год у вас эта работа?
— Нет. Зимой и весной мы барки строим.
— Куда же это?
— Пустышом в Губаху сплавляем, а из Губахи вниз их с рудой отправляют в Каму, в Чёрмозский завод. Там руду эту плавят.
Из дальнейшего объяснения можно было заключить, что и постройка барок не особенно выгодна нярским крестьянам.
Завод нанимает их на поставку барок, уплачивая по 160 рублей за каждую, причём по камским ценам вся такая барка стоит 450 р. За заготовку леса, за подвоз его к Няру, за распиловку, за оснастку, за самую покупку леса, если на него надо брать билет, завод ничего не платит; не платит и за железо, и за гвозди. Всё это надо поставить из тех же 160 рублей, причём длина такой барки не может быть менее 20 сажень. Выгрузив руду в Чёрмозе, завод, благодаря дешевизне заготовки, может продать такую барку и продаёт её по 185 рублей. Таким образом, не только сплав руды и накладные расходы сводятся к нулю, но ещё и незначительный барыш получается управлением. Большую часть этих барок из Чёрмоза отправляют с железом в Нижний, а оттуда, в свою очередь, сплавляют в Казань или вверх по Каме обратно. Какие громадные лесные великаны ложатся под топором дроворуба для этих барок! Хотя лесам вокруг Косьвы и конца-краю нет, но уже предчувствуется то время,
387
когда сюда нагрянет со всех сторон жадное вороньё — и последняя сосновая роща сплавится в виде распиленных брёвен вниз по Каме… Уцелеют только леса, принадлежащие Абамелик-Лазареву, да и то если заводы Кизеловкий и Чёрмозский обойдутся своими дачами или перейдут на каменный уголь. Сюда уже налетели промышленники, но пока они заняты иным делом: так, для Оханска и других прикамских мест здесь добывается и разрабатывается жерновой камень в участках, арендуемых у Лазарева. Дальше Осы и Сарапула он, впрочем, нейдёт. Недавно таким образом у заводского управления один крестьянин взял на разработку целую гору с уплатою 30 к. за кубический аршин. Ломает он её с помощью прикосьвенских мужиков и сплавляет с ними же на плотах для Добрянского завода. За последнее время найдены здесь громады превосходного бутового камня, но пока ими никто не пользуется.
— Хуже нет этого сплаву у нас, — жалуются рабочие.
— А что?
— Страсть, что народу по Косьве тонет. Весною не глядишь… Стремя здесь ярое, грудью вода бежит… Вдарит в камень — и Бога помянуть не успеешь.
— А всплыть?
— Какой всплыть — пена одна… вода злонравная у нас… Храбро идёт… всего тебя о камень исщемит… Тут — будем так говорить — редкая семья, чтобы кто не потоп! Тут как? — Где и чистое место, без каменю — в полтора часа тридцать верстов бежит судно, коли не очень грузное… А на перекатах, где вниз сдаёт, чистая изволочь… Зажмуришься и летишь, что птица!..
— Ну, жмуриться-то не след… Так бы, глядя, можно багром от скалы отпихнуться.
388
Мужик расхохотался.
— Эх ты, барин! Как отпихнёшься, когда тебя, точно пулю из ружья на камень несёт… Извернёт вода — хорошо, не извернёт — от тебя и дыму не будет. В пыль изотрёт… На Чусовой ещё хуже.
— А ты на Чусовой бывал?
— Я там не был, а только мы из тамошних.
— Переселились?
— Давно, деды наши бежали сюда.
— Трудно было там что ли?
— А вот как — в аду легше. Ты про Никиту Акинфиеча Демидова слыхал?
— Как же.
— Ноне что — ноне рай… вот при нём было плохо… К нему всякий народ шёл: и беглые, и каторжные, которые и так, странствующие — дедко — так его звали — всех примал, потому ему понадобилося многое множество рабочих; с малыми силами евонова дела не поднять было. Ну, на заводах — известно, всякое случалось; народ без удержу, совсем ему нипочём, поди у каждого на душе греха-то невпроворот. А кто и кровь пролил! Народ, будем так говорить, самый дерзновенный. С ними тоже Демидов не шутил; чуть что — засекали, а кого на вечные времена в землю закапывали.
— Живьём?
— Погреба такие были. Посадят, заложат, да и забудут; где тут всякого беглого помнить. Время жестокое было!..
— Да ведь Демидов в Питере жил.
— Все едино — наезжал, либо его именем лютовали управляющие… Он бы сам, может, и помиловал,
389
а эти — сделай милость — не простят. Тоже эти беглые у него, у Демидова, и монету чеканили.
— Ну, вот…
— Верно тебе говорю. Для этого самого дела у него в Невьянске и башня была такая построена, а под ней, под башней, погреба обширные. В погребах бродяги монету чеканят, а на башне сторожа сторожат: не идёт ли кто… И сколько злодейства в той башне случалось, что она покосилася вся, так косая и стоит теперь *. Падать не падает, а к земле её всю тянет… Так вот, прознали про все эти дела в Питере, и пришло Демидову круто, так круто, что хоть самому идти в бродяги… Потому он знал, что енирал Потёмков его не помилует.
— Какой это ещё генерал Потёмков?
— Был такой… Ен ещё турок всех повоевал. Так его на Демидова и послали: разобрать все его дела и если что окажется — заковать и к самому царю в Питер… Но только и Демидов был не промах. Собрал он всех своих на завод и сам проверку сделал… Одних, кои с паспортами, опять к делу пределил, а других заставил канаву рыть к погребам, что под его хороминами были… Когда канава готова была, он их загнал в погреба эти и запер… «Сидите, — говорит, — пока генерал Потёмков проедет, а потом я вас выпущу, и гуляй, кто куда хочет». Только генерал приехал, Демидов сичас его к себе, честь честью. Пир ему задал, а ночью, как тот заснул, он из пруда заводского по той канаве воду и пустил в по-

390
греба эти… Сам бросился, точно с перепугу, к генералу. Вода-де плотину прорвала… Едва-едва оба они спаслись… А что в подвалах народушку погибло — страсть… Потому сверху их железными засовами забили, а окна, какие были за редкость, решётками заделаны… Никто не спасся. И поверку нельзя было сделать, потому всё кругом вода залила… Едва царский левизор ноги унёс отсюда…

Предание, слышанное мною на Косьве, очень похоже на такое же, сообщённое г. Вологдиным в «Пермских губернских ведомостях». В последнем, вследствие доноса на Демидова, послан был из Петербурга сенатор князь Вяземский. Но пока в Петербурге доносы ещё рассматривались, пока назначили следователя, пока тот собирался в путь, прошло около года, а Демидов, с своей стороны, времени не терял. Узнав, что большинство бродяг — беглые из Подмосковья, богач-заводчик послал туда агентов и скупил у местных помещиков всю массу людей, которых те считали пропавшими без вести. Лиц, не открывших своего происхождения, Демидов велел невьянскому управляющему держать в куче, и, как прибудет следователь, запрятать в подземелье, но так, чтобы никто посторонний не мог узнать этого места, и, если обстоятельства того потребуют, «оставить бродяг там на веки вечные». Для помещения князя Вяземского в Невьянске был выстроен наскоро дом, великолепно отделанный внутри и снаружи и снабжённый мебелью из самого редкого и драгоценного заграничного дерева. Жители, дивясь роскоши этого здания, назвали его «красными хоромами». Когда прибыл Вяземский и приступил к проверке народа, ему представили ревизские сказки и крепостные акты, совершённые задним числом на вновь приобретённых людей. Что же касается бродяг и беглых, то на вопрос по этому предмету дан ответ, что таких никогда не было и нет по заводскому имению. Успел или нет Вяземский обличить Демидова в укрывательстве беспаспортных — неизвестно; по словам старожилов, Демидову не было ничего, и только «спрятанные в подземелье не выходили уже на белый свет». Верно, Вяземский чем-нибудь не угодил Демидову, потому что, когда они встретились в Петербурге и первый между прочим стал расхваливать невьянские «красные хоромы», Демидов выслушал его молча, а вернувшись домой, написал своему управителю: «Сжечь эти хоромы со всем, что в них есть!». Приказ был исполнен буквально, по отзыву управителя; в действительности же здание немедленно было сломано и брёвна употреблены на обжог руды. Мебель и уборы достались управляющему.
О Демидове вообще ходит масса таких рассказов. Очевидно, некоторая правда в них есть. Человек был жестокий и сентиментальничать не любил. Рабочих держал впроголодь, а беглых и казнил нещадно за самые лёгкие проступки. Подобные же легенды приходилось мне слышать на Урале и об Строганове; только о последнем с примесью элемента героического. Строганов воевал с Ермаком вместе татарву. Строганов держал свои войска, Строганов всем Ермачкам оказывал помощь с единственным условием: какое серебро они добудут — пускай берут себе, а золото — ему.
391
Так деды-то наши отсюда и сбежали потом от страху, чтобы самим жисти не решиться.
392

XXXIV. В душегубках. — Береговые промыслы. — Орешники. — Люди с железными когтями. — Баба за мужика. — Наказанный порок, или как начальство бунтовало на Косьве. — Камский перебор. — Р. Ершовка. — Чёртово городище. — Как Ермачек сжёг себя в деревянном срубе.- Воспоминания о Строганове
Нужно привыкнуть к этим лёгким утлым челнам, перевертывающимся при малейшем неосторожном движении пассажира. Лучше всего лечь и лежать в них, но и это неудобно в том отношении, что ничего таким образом не увидишь, кроме бледного неба, покрытого серыми тучами. Ещё более ловкости нужно иметь гребцам, которые, стоя на переднем и заднем концах челна, упираются длинными шестами в дно реки и таким образом передвигают лодку. Душегубка всё-таки медленно плывёт вверх по Косьве, стремящейся здесь быстро, настолько быстро, что стоит лоцманам зазеваться на минуту, чтобы лодку тотчас же снесло на полверсты вниз. Только в плёсах течение несколько тише, но в узинах зато — хоть выходи на берег. Нигде по сторонам вверх от Няра не видать обработанных полей.
393
Всё население, прижатое лесом к воде, живёт заводскими работами. Случается, что нет работы для заводов, и народ без хлеба. Луга по реке хорошие, сочные, свежие. Прикосьвяне могли бы держать пропасть скота, да не с чем подняться, не на что завести его.
— Как тут и хлеб-то сеять!.. — вздохнул мой проводник.
— А что?
— Да место вишь шибко студёное… В августе инеи бывают здоровые. Овощ зябнет, да и капуста вся в трубку идёт. Колосу и налиться не даст — ознобит его. Иное место бывает — овощ мало—маля поднимается — и то слава Богу. Место горное, красивое, да непогодное… Трудно нам жить, ах трудно!
— Сколько в заводы угля сбыть можно отсюда.
— Можно, да как? Заставляют, а мы неопытны, ну и коней нет, а в Кизел нужно на завод на лошади возить. Больно гористо. Вот пониже Губахи — туда, к Каме ближе — места пойдут хлебные. С деревни Шестаки первые поля начнутся.
Кое-где с берега в Косьву вдвигаются громадные утёсы. Река пенится и пыжится, вспухает, стараясь перекинуться через самое темя дикого камня. Весною барки и челны прямо несёт на эти зловещие пороги. Зачастую на недоступном воде темени утёса поднимается сумрачная хвоя или весёлая берёзка любуется оттуда на бешеные порывы злой, да несильной реки… Иной раз пловцам удаётся издали видеть на таком камне отдыхающего медведя. Царь уральских лесов и не шевельнётся, пропуская мимо себя челнок. С челнока тоже его не пугают: опасаются, чтобы не озлился. Топором пока его ещё зарубишь, а лодку он перевернёт живо… В Растёсе, верст
394
за сто отсюда, на него охотятся. Там народ иной, более смелый и добычливый; только и дела, что лесует, зверя ловят, птицу бьют…
— Да, меньше ноне зверя стало.
— Почему?
— Троицкое отбило. Пока не было жительства, что тут медведя по борам этим ходило, страсть! Растёсский народ на всём своё берёт. Сколько одного ореха с кедра снимает!.. С Ильина дня шишки рвут, а осенью чистят.
На ветвистые кедры лезут так, запросто, а на гладкие — надевают на руки железные когти и царапаются.
— Иной точно зверь… от мухи да от комара сетку наденет, а на лапы когти… Ведмедь ведмедем. Почище ведмедя шкуру-то когтями этими содрать можно. За орехами в Растёс нарочно съезжаются ирбитские купцы к «колодцам».
— Что за колодцы такие?
— А срубы сделаны. В них навалят кедрового ореха сверху, да и закроют плотно-наплотно, чтобы векша не проюртилась туда, чтобы мишка не залез. Тут же у колодцев и чистят.
Впоследствии, в других местностях Урала мне привелось самому видеть этих кедропромышленников.
Действительно, зверь зверем. Лицо сеткой закутано, волосы на лоб сбились. На ногах какие-то бахилы, чтобы, где болото, болото перейти. На руках рукавицы с громадными железными когтями. Здорово они этими когтями обдирают кору лесных великанов. «Орешники» эти — народ сумрачный и неразговорчивый. С одним всю ночь у костра сидеть привелось — ни слова не вымолвил, точно у него язык отнялся. Смотрит себе в огонь безучастно
395
и молчит. Спросишь — поведёт на тебя глазами, и опять в огонь. За спиной у такого добычника непременно ружьё с толстым стволом и самодельным неуклюжим ложем. Пули для этого ружья тоже отлиты особые, громадные. Пусть бьёт недалеко, да сильнее. Мишку малой пулей не достанешь — в шкуре останется, и уйдёт он от тебя подобру-поздорову в своё лесное царство; а раз ушёл, больше не попадётся пуганый. Лукавством будет брать… Орешник-промышленник и птицу не минует; силья для неё расставит. Лиса только подлая иногда следом за человеком идёт. Растёсец поставит силок, попадёт туда боровая птица — выест её лиса патрикеевна, только в утешение охотнику птичью лапу оставит да ворох перьев, аппетитно ощипанных лакомою хищницей.
Лучше всего то, что на такой промысел иногда снаряжаются и бабы.
Эта также мужиком оденется, такие же когти на себя нацепит. Уральская баба в ином месте, впрочем, и мужика за пояс заткнёт. Возьмёт ружьё и с ружьём в лес уходит; шатается по дебри тёмной, медведя увидит — стреляет в него. Кормиться нужно чем-нибудь. Коли все лесным делом живут, чем же она хуже других? Мужа пришибло где-нибудь на таком же промысле, или нечисть его куда в болота загнала, детишки остались, ну лесовиха и орудут мужниным промыслом. Такую мне пришлось видеть только раз, ночью, посередь уральского леса у небольшого костра. Эта поразговорчивей была… Баба языка не удержит.
— Ноне крупного зверя меньше стало… Ну, а птицу мы ловим хорошо. Векш бьём. Только шкурка дёшева — не стоит заряда.
396
— А дети у тебя как же?
— А дети у старухи, у бабки. Она приглядит за ними. Разволочное время — потерять его нельзя. Всё рублёв десять нашебаршишь.
— Ну, а мужики в лесу не обижают?
— Как это?
— Не отнимают промысла?
— Нет, у нас свято, потому ловит волк, да ловят и волка, ловит и волк, покеле волка не поймают… У нас в лесу правдой надо жить. Неправдой свет пройдёшь, да назад не воротишься… И с умом воровать — беды не миновать. Опять же он «крути да верти» не любит.
— Кто «он»?
— Лесовик. Ему эта круть да верть противна. Он правды хочет. Кто из чужих сильев орех уносит, того и лесовик не помилует, нет… Тут-то нашим лесом такие болотины есть — забьёт, так не успеешь и помолиться толком, с головой уйдёшь… Оно бывает грех, кто говорит, только редко… И считанную овцу волк съедает… Иной, случается, и поневоле — голод-то не свой брат… Этому меньше греха, который от нужи великой на такое дело идёт.
Мы не могли глаз отвести от берегов Косьвы. Они то сдвигались сумрачными кругами, к вышине над рекою лесная темень хмурилась, то расступалась пологими отмелями, сплошь покрытыми весёлыми березняками. На первом роздыхе разговорился я с лоцманами, и те шибко жалуются на безвременье.
— Всё обижают нас купцы.
— Какие купцы?
— Да такие, как и вы вот, потому, окроме купца,
397
какое кому дело до нашей Косьвы-реки. Какую бы работу не робить — всё по тридцати копеек на человека выробишь в день… А тут двум за этакую путину на шестах — все тридцать копеек платят, по пятнадцати на брата. Вы вон понимаете, а у другого этих понятиев нет. Давай лодку — что ему. Так, ослизлая душа, три гривенника и отдаст… А теперь-то лодки у нас пошли тяжёлущие колодины… С вечера-то с такой работы уснёшь — утром не можешь разломаться, руки-ноги отоймутся… Ещё двое сядут, да и капиталу накладут с собою.
— Какого капиталу?
— Да готвы разной… имения всякого. Рази им жаль рабочего человека. Иной норовит даром проехаться… Был один такой: каждый год раза два-три ездил и всё даром; маялись мы с ним, маялись, потому в самую рабочую пору.
— Зачем же вы его возили?
— Уж очень храбро кричал на нас лютым окриком и ногами топал… Ну, мы люди смирные. Говорил, чиновник, мы и верили. Бумагу постоянно такую показывал. Что же, мы грамоте не умеем, и возили. Да наше счастье — на барина одного наткнулся. Барин тоже ехал. Слышит: крик неподобный: «Что это, — говорит, — у вас?» — «Да вот, начальство бунтует…» — «Какое же, — говорит, — это начальство?» — «У его, — говорим, — бумага есть». Ну, и потребовал барин бумагу, посмотрел, да как рассмеётся. «Дураки, — говорит, — вы все, вот что…» — «Как дураки, коли на бумаге печать казённая?» — «Так и дураки, какие дураки бывают. В бумаге-то что написано? Что судился мещанин такой-то за воровство и лишён всяких правов и сослан в Пермскую украйну
398
к нам… А вы, — говорит, — его возите даром и за начальство почитаете… Как же вы не дураки!.." Ну только и мы тогда этого верхотурского мещанина спокаяли.
— Как это…
— Лозы нарвали, да лозой… Барин ему и казнь такую выдумал. Мы бы его отпустили, да он уж надоумил… «Ничего, — говорит, — ребята, не бойтесь. Что же вашему добру даром пропадать…» Высекли мы, точно, только он отдышался и взмолился: «Братцы, вывезите меня куда-нибудь; уж ли мне тут и пропадать, на пустом берегу…» Ну, мы его честь честью домой и предоставили. Деньги уж давал — не взяли.
— Почему это?
— Потому он своё получил. С его довольно, слава Богу! Пущай его подавится нашими деньгами. Что с вора взять — ни от камня плода, ни от вора добра.
Пологий лесок далеко вдвинулся в Косьву; противоположный берег — почти отвесная гранитная стена, вогнутая параллельно мысу… Вся она закуталась в туман. Слышно только, как волны реки разбиваются о её подножие… Туман и наверху сгустился в тёмную тучу и лёг на горные вершины… Лодчонка наша совсем ничтожной и жалкой кажется рядом с этими громадами… Лоцмана зорко смотрят: из воды, словно зубы какой-то чудовищной челюсти, торчат чёрные утёсы…
— Не доглядишь — и готово, — говорит сквозь зубы Терентий.
— Тут место вострое! — сочувственно отзывается ему Иван с другого конца челнока. Слышен сквозь грохот волн какой-то загадочный шум. Оказывается, водопад в стороне, весь спрятавшийся в зелёную чащу и невидимый отсюда. Порывом лёгкого ветра разорвало туман. Налево отвесная скала, по ней щели и трещины,
399
точно неведомые гвоздеобразные письмена какого-то давно исчезнувшего и иного следа по себе не оставившего народа… Вон другая гремучая речонка злится и пыжится, с разбегу кидаясь в широкий плёс Косьвы. У самого устья её даже каскад маленький белеет: видимо, через каменную гряду перескакивает быстроотводная Пятигорка…
— Тут вот переборы пойдут.
Косьва, действительно, скоро зашумела в этих переборах. Ужасно напоминала Тулому в Лапландии. Наш челнок осторожно заползал в щели между камнями, из одной поднимался в другую и зловеще поскрипывал дном о предательские корчи… А там опять плёсы с прозрачной водой, где до самой глубины каждую рыбку видно, особенно на песчаном дне: там не только рыбка вся выделится до последней своей чешуйки, но тень её внизу бежит и извивается за нею… Направо из лесу торчат остатки какого-то бревенчатого сруба, совсем ветхие, заплесневшие даже…
— Что, тут село было?
— Нет. Разбойное место такое… Ермачек один верховодил… Давно уж, при дедах наших. Огневище называется.
— Что это значит?
— А сжёг он себя тут. В Павде он царского пристава жену уводом увёл… волей… Полюбила его, Ермачка… Он и увёл её.
— Да какие же приставы в Павде были?
— Были, когда старики говорят. Они лучше нас с тобой, ваше почтение, знают… Ну, уволок он её сюда, и стали они разбойным делом промышлять. На Каму уходили; разобьют караван, и сюда хоронятся.
400
Только соследить их не могли… Много годов они так промышляли.
— А на Косьве они не грабили?
— Зачем? В те поры здесь пустынно было. Опять же близ норы лиса на промысел не ходит!.. И соседей он жалел, потому вор попал, а мир пропал. Вор ворует — мир горюет… Только так это он разохотился удачей, что задумал Усолье пограбить… А на ту пору в Усолье Строганов сидел. Собрал Ермачек десятка три «казаков», ночью вломился в варницы да в дома усольские и обчистил их дотла… Что он впопыхах народу побил — страсть… А на ту пору у Строганова гостил царский пристав из Павды… Увидал он этого Ермачка и спрятался: узнал, значит… Пограбил, пограбил Ермачек и прочь отъехал с караваном к себе. Одного только из своих найти не мог — думал, убит в свалке… А он в варнице раненый лежал и мучился, только голосу подать не мог: ослаб очень. На другой день строгановские нашли его и давай лечить. Вылечили. Здорового привели к Строганову и царскому приставу. «Где Ермачек хоронится?» Молчит бунтырь. «Эй, лучше добром говори!» — «Не могу я, клятву такую на себя принял!.." Стали его, ваше почтение, пытать на дыбе, кнутом пытали — молчит. Тогда его Строганов велел огнём донять… Пятками его в печь вдвинули… Взвыл, стал смерти просить. «Не будет тебе смерти — весь в муках долгих изойдёшь, если не скажешь…» Дали ему день отдышаться. Опять волокут… «Можешь теперь отвечать?» — «Не могу, заклятье такое дал на себя». Ну, тут котелок разожгли в печке и красный ему на голову надели. А царский пристав так и распалился. «Вы, — говорит, — у меня жену сволокли, так я ж
401
вас повенчаю… Поноси-ко этот венец. Сладко ли?» Ну, тут казак не мог той лютой муки вынести, стал каяться. Стал каяться — всех выдал, и, где Ермачек хоронится, сказал. В тот же вечер казака этого повесили, а на утро Строганов с царским приставом и большою ратью в поход снарядился. Ночью они окружили Ермакову нору, а утром и бой начался. Ермак было хотел тайным ходом уйти, а казак-то евонный и это сказал, где что; сунулся туда — а там у самого места костры горят, хотят его как лису выкурить… Тогда вышел Ермачек на стену и говорит: «Казну сдам и сам сдамся на казнь лютую, за то должны вы большой клятвою поклясться, что жену мою помилуете!.." Строганов было дал соглас, а пристав и озлобился. «Какая, пёсья душа, жена у тебя… с чужою женою живёшь… Я её, подлую, к конским хвостам привяжу, да и по каменью размечу без устатку». Тут жена и вступилась сама. «Плевать я, — говорит, — хочу на тебя, — царскому приставу, — потому не муж ты мне, а ворог-лиходей… А будем мы биться до последнего вздоха, и тогда вам в руки живыми не дадимся!» — и давай опять воевать… Строгановские люди на стену, а она их кипучей смолой сверху… Сколько тут посекли народу мечами — и сказать не могу. Только к вечеру видит Ермачек, что их одолевает сила вражья, и говорит ей, жене-то: «Знаю я ещё один заповедный ход… Только двум не уйти… Я останусь на смерть, а ты уходи и молись за меня, коли жива будешь…» — «Не бывать этому, вместе жили, вместе и помирать!» — это она-то. «Как так?» — «А так…» Залила она стенку и избу смолой, натаскала хворосту кругом, и только строгановские люди полезли напоследок — она запалила… Изба-то горит, приступу к ей нет, а
402
она с Ермачком вышла на кровлю, да и кричит приставу: «Полюбуйся-ко, ворог лютый, как мы милуемся да радуемся», — обняла Ермачка и давай целовать его… Так их полымем и занесло… Тут место с той поры нечистое…
— А что?
— Да видится разное… Ночью, ежели одному ехать, слышишь, как Ермачиха-то жалуется да плачет… А то к лесу побежит — и огонь за нею так и пышет… Она в воду хочет, а вода от неё прочь…
— Сам ты видел?
— Как плакалась в лесу, слышал, а видать не видел… Старики рассказывают в Растёсе и по другим местам… Есть которые видали сами.
Что за красивое место пошло отсюда! Массы скал громоздились у берега в самых живописных сочетаниях; река Ершовка с высоты падала в Косьву. Ершовка эта, прежде чем слиться с Косьвой, делает восемьдесят семь колен и каскадов… Совсем «каскадная» река. Недвижные ели важно стоят на мрачных камнях, точно и они же каменные, ни одною ветвью не шелохнут в этом царстве текучей и падающей воды, пены, брызг и грохота… Наши лоцмана устали, очевидно, руки едва двигались… Нужно было сделать привал. И нашли же для этого место совсем под стать этим величавым утёсам. Мы причалили к каменным лудам, мелям посередь реки, вытащили на них лодку и спустя несколько минут разложили костёр тут же, вблизи разбитых барок, орясины которых торчали из воды, точно рёбра каких-то сказочных чудовищ…
Не успели мы сварить чаю, как сверху показался
403
такой же челнок, только он точно с разбегу бежал вниз по течению…
Стали мы всматриваться. Какая-то широкополая шляпа сидит…
— Приставайте сюда, — кричим мы навстречу священнику, дремавшему в душегубке.
Молоденький гимназист, бывший с ним, стал его будить… Проснулся…
— Чай у вас… Благовременно!.. — неуклюже стал вылезать из лодки… — Это вы хорошо.
— Как это вы сюда попали?
— А вот с сыном в Растёсе гостил, так опять домой в Орёл-городок плывём… Подлинно, дивно встретить здесь кого в цивильном платье. Самая медвежья сторона — Косьва эта… Сморила меня дорога-то.
Разговорились. Стал я расспрашивать батюшку о крае этом.
— И не вопрошайте, потому я ихнего невежества не любопытствую… И без того все мы мохом обросли… У нас в Орле-городке тоже, я вам доложу, дичь порядочная…
Стал рассказывать про своё житьё-бытьё. Тоже плачется. Мужик здесь к церкви не прилежит, но всячески от неё лыняет… Мальчик-гимназист тоже немалые огорчения доставляет…
— Представьте вы себе, сколь правильно у него ум направлен. По дороге тут завёл я с ним назидательную беседу о всемогуществе Божьем; что же, вы думаете, как о Господе мнит юнец сей, а?
— Не знаю, право.
— Оно, говорит, правда, всемогущ-то он всемогущ, а всё же ему козырного туза не покрыть! Так я
404
и обомлел. Да он с таким болваном, как ты, и играть-то не сядет! — моментально раздражился и выпалил в сына священник…
Я так и покатился… Батюшка сообразил, что сказал глупость.
— С ним, право, влетишь… Душу он мне повернул. Вдруг от иерейских чресел и такая пакость вышла!.. Уж дома я тебя выпорю. Я из тебя этот дух изгоню… Будь спокоен.
Гимназист, очевидно, не понимал, каким это образом он может остаться спокойным ввиду ожидающих его дома семейных радостей. Со злости он стал запускать камнями в воду.
— Не хотите ли рому, батюшка?
— Это значит пуншт. Ежели умеренно и вовремя — отчего же… А у меня пирог есть с рыбой и куропать жареная… Таким образом, мы с вами соорудим пир Валтасаров… Валтасар-то кто был?.. — ткнул он указательным пальцем в лоб гимназиста.
— Царь!
— Царь и жизнелюбец!.. А я всё-таки тебя выпорю… Предивно, сколь в них легкомыслие свирепствует.
Какая-то серая птица с вершины утёса пристально всматривалась в наше пиршество… Грохот Ершовки позади и шум Косьвы в переборах порою заглушал нашу беседу.
405

XXXV. Путь до Троицкого рудника. — Рабочий ад. — Горы: Кусвинская, Гусь. — Неведомое племя
— Тут по всему Уралу бесперечь такая пошла, концов не соберёшь… Вот будете в богословских заводах, например, увидите, сколь хорошо там народу живется.
— А именно?
— Да Башмаков ведь купил эти заводы и послал управлять ими, как бы вы думали… кого?
— Не могу догадаться… Специалиста какого-нибудь.
— Да, только по другой части…. ученого-агронома. Этот что же сделал: заводы обязаны поставлять в казну медь, а промывкой золота заниматься выгоднее. Сообразить не трудно. До интересов населения дела нет никакого — и вот медная шахта горит. Разработка меди прекращается. Хозяину выгодно — рабочие начинают умирать с голода и кончают бунтом. Озлобление повсюду страшное. Истощили все средства, избы на сруб, на дрова продали, последнюю утварь проели; ходят обессиленные,
406
оборванные. Служащие на заводах — разумеется, только не ученые-агрономы — большую часть жалования отдают рабочим. Зубарев из своих 4,000 руб. разделяет между ними 3,000 руб.
— Ну, а агроном?
— Чоботов?.. Он не иначе показывается из дому, как с револьвером в кармане… Народ умоляет переселиться куда-нибудь… Ад, чистый ад… На других заводах — то же. В Александрийском изворовались все, и судьям страшно наказание налагать, потому повальный голод ворует. У Чусовой есть такие места, где мировому в ноги кланяются за приговор к тюремному заключению, потому хоть месяца три-четыре прокормишься. На одном из заводов за долги владельца, бельгийская компания дело вела все, даже чугунные плиты перетопила в доменных печах на металл, продала его и скрылась, задолжав населению более ста тысяч. Там тоже стон стоит!.. «Смерть наша приходит», — говорят крестьяне. Вот тут, например, безлюдье. Соперничества нет — цены должны быть высокие, а вы спросите у Терентия, что он зарабатывает в месяц?
— На круг? — отозвался Терентий.
— Да, на круг.
— Месяц робишь — воскресного дня не знаешь, а все не больше восьми рублей получишь.
— Ну, вот видите. Как же подняться этому народу, с чем? У лесопромышленника ещё хуже. Там он совсем задичает, потому всю зиму по лесу на холоду — руби, а весною по горло в воде грузи и потом впроголодь сплавляй…
В изломах утесов рыжеет железная руда. Берега, как и дно реки, отсюда сплошь каменные стали. Изредка
407
в воде чернеет выскерье — ель, вырванная непогодою вместе с корнем, или, как говорят, с мясом. Бежим мимо; Косьва как в котле кипит на переборах, душегубку нашу едва удается подымать на ступенях, где вода углом падает.
— Отсюда сплошь все крутые переборы пойдут да быстрины, — утешает нас Терентий, зорко вглядываясь в речное дно. — Ярая вода, чуть зазевался — так и вверх донышком и опружит лодку. Ишь булькает — словно в котле. Весною тут страшенно…
— А что?
— Да на барках из Троицкого рудника сплавляем руду всякую до Чермоза. Такая тут сутолочь, что на одну барку по 32 человека ставим. Одного лоцмана мало — ученика к нему берем.
— До Чермоза три рубля, а ученику тринадцать, да рабочим по десяти… Живем мы в эту пору одним хлебом — больше нечего есть. Пуда по два на человека хлеба-то сойдет. Горячего не варим, а ветра в эту пору стоят хуже, чем зимой; огневица так и морит народ. В последний раз из тридцати-то человек с нашей барки мы двенадцать по пути похоронили… Вот сколь сладки сплавы-то эти.
Горы так круты здесь, что выйти некуда на берег. Волжские Жигули не сравнятся с этими косьвинскими вершинами. Последние и круче, и величавее, и выше. Даже жутко становится плыть между ними: вот-вот сдвинутся и раздавят; или этот карниз, далеко выдающийся сверху и повисший над водой, рухнет вниз — и от тебя даже не брызнет. Под Гремяхой, Гусем, Претчихой — и лодочники, на что уж народ привычный,
408
смолкают — так влияют на душу эти каменные громады… Особенно грозно висят над речкой скалы Гуся. Тут бухточки похожи на колодцы. Узкие щели ведут в них, причем площадь дна больше поверхности (воды). Точно их выдолбили искусственно для каких-то страшных подземных тюрем, да залило водою. Терентий уверен, что это водою так высверлило… «Не дай Бог свернуться вниз — света белого уж не увидишь»…
Совсем дивное царство потемочное… Спасенья нет — вниз оно тянет, как не плавай. Вот два-три куреня в стороне, где дрова рубят и уголь жгут в печах. Теперь они заброшены — зимой только сойдутся сюда лесопромышленники. Вот правильными куполами горы пошли; какие сказочные титаны придали им эти формы? Точно черепа каких-то чудищ подымаются они из зеленых облаков кедрового леса, обступившего их отовсюду… Перебираясь от одной к другой, мы наконец видим перед собою громадную, оставляющую за собою все прежние, Кусвинскую гору… Мы тянемся вдоль ее отвесных стен. На всю Косьву бросила она свою тень, точно в какое-то мрачное царство вступили мы. Шесты бросили — цепляемся руками за выступы Кусвинских отвесов и так переползаем. На высоте над нами кое-как держатся могучие ели — половина узловатых корней на воздух вытянулась и чернеет там неподвижными змеями… Должно быть, сначала в скале хоронились, да под постоянным напором их треснула и рухнула скала, а они остались, точно торжествующие свою победу над этой первозданною громадою. Водяные лопушки и лилии колышутся по следу нашей лодки… Кое-где они захватывают ее своими цепкими длинными стеблями… трудно вырваться из этих объятий… Вон совсем срезанный бе-
409
резовый лес… Ледяным затором снесло его, забило в бухту, и гниет он в ней… Вон в чаще совсем лопарская тупа — бревенчатый сруб, крытый на один скат… Совсем не местного типа избушка.
— Что это?
— А это растесская зиминка!..
— Да разве растесцы сюда ходят!
— Прежде ходили; те, что лесом да рыбой занимаются… Ну, а как Троицкий рудник поставили, они и ходить перестали…
Наконец опять впереди выдвинулась Ослянка, та самая, которую мы видели еще вчера, подъехав из Кизела к Няру. Косьва, сделав большой круг, опять подошла к этой громаде. Вершина её покрыта снегом, ярко горящим теперь под солнечным светом, зато остальная масса горы тонет в каких-то синих сумерках. Теперь долго нам придется плыть в виду этой вершины. Еще недавно шумная, Косьва тиха как в чашке… Слышно со стороны посвистывание бекасов… Целым юровьем повисла в воде и не шелохнется мелкая рыбка — малявка.
— Ее и щука не ест — столь она скусна.
— Тут на Ослянке и около прежде много разбойного лихого народу жило. Только не нашей веры и не нашей молви.
— Татары и пермяки?
— Нет… особые какие-то… И теперь черепа их вырывают здесь крестьяне, и топоры, только топоры чудные — железо не железо, медь не медь.
— Куда же они девались?
— Да их давно, еще при Грозном, строгановские люди побили. Без устатка всех, никому милости не
410
было. Пермякам милость была, потому пермяки — смирные; их, бывало, побьют, они и смирятся, а эти, что на Ослянке жили, сами разбоем ходили и пардону ни у кого не просили. Ну, так Строганов и послал на них свои рати… Они тоже против него с умом действовали. В пещеры забирались и оттуда стрелами метали, да каменьем всяким!.. Долго к ним подступу не было, да строгановские догадались — сверху на них накинулись… Из Перми, да из Екатеринбурга приезжали сюда разные ученые, искали их — ничего не нашли, с тем и отъехали.
По скатам Ослянки палевые пятна мерещатся — видимо оленьим мохом подернуло их; это — ягелевые пастбища. Оказалось, что и олени заходят сюда, только редко, хоть их и не бьют косьвяне, как не бьют лебедя. Олень у них тоже почему-то слывет запретным зверем.
— Да почему же это? — добивался я.
— Потому — он Божий.
— Все Божьи…
— Точно, что все, а он особенно… Есть такие святые, которых с оленями этими самыми на иконах рисуют.
— Какие же это святые?
— Не знаю, а только есть… Растесцы еще их бьют, случается, ну, а мы — никогда. Мы этого зверя жалеем. Их без того волки режут до пропасти…
Через несколько часов Троицкий рудник; тем не менее, река и ее берега совсем пустынны…
— Теперь бы и на веслах можно, — всмотрелся я в казавшееся тихим течение Косьвы.
— Нельзя. Что на Усьве, что на Косьве — никак на веслах вверх не подымешься — быстры слишком.
411
Большой рудник ничем не обнаруживал своей близости. Та же тишина стояла кругом, то же безлюдье… Одна за другой скалы в 100 футов высоты сторожили реку. Вон совсем красная. Железною ли окисью она покрыта, или действительно сплошная руда, как уверяет меня мой спутник. Остальные из глинистого сланца и порфира; в сланце жилами залежи бурого железняка.
— Тут все кругом железом скреплено, да железом мощено! — раздумчиво проговорил мой спутник, всматриваясь в громадные богатства этого девственного края.
412

XXXVI. Троицкий рудник. — Уральская пустыня. — Лесовики и беглые. — Как Лазаревы, Всеволожские и Демидовы новые села основывали. — Рудник. — Громадные богатства его. — Ослянка. — Как пьяница совладал с чертом. — Причины пьянства. — Возвращение назад в Няр
Только у самого берега показались строения Троицкого рудника. Несколько бревенчатых изб и дом управляющего с балкончиком наверху. Странно было даже среди этой безлюдной пустыни встретить обитаемое место. За два дня только и приходилось видеть, что сумрачные горы, синие дали, безлюдные берега. Казалось, что долго еще не услышишь людской молви, не увидишь жилья… Впрочем, самый рудник основан недавно; до тех пор прикосьвинские пустыни оживлялись только песнею охотника, выжидающего красного зверя, да однообразным скрипом лодок, подымавшихся вверх по спокойным излучинам реки. Сначала Лазаревы и Строгановы из ссыльных крестьян основали, лет семьдесят тому назад, Растесскую волость, а потом первые устроили Троицкий рудник.
413
Населять пустыни Урала ссыльными заводскими рабочими долгое время было здесь в обычае у местных крупных владельцев. Так делали Демидовы, перегонявшие целые села с одного места на другое, так делали Всеволожские, разорившиеся только теперь, точно так же поступали Абамелик-Лазаревы и Строгановы. Кроме того, случалось, переманивали крестьян один у другого. Откроются где-нибудь новые богатые рудные залежи, свой народ весь на работе — хозяева и рассылают звать чужих. «Плата-де хорошая, берем всех — паспортов не спрашиваем». Ну, отовсюду и тянутся в пустыню загнанные и недовольные уральцы, чающие от нового места и новых людей великих и богатых милостей. Потом это вывелось, ибо на новых местах оказывалась жизнь горче, чем на старых — тут уже с рабочим не церемонились. Бежать ему некуда, жаловаться — самому первому под кнут. Случалось, что за легкий проступок их истязали, а за побеги засекали до смерти. Был один управляющий, Копиков, который своим судом вешал беглых, и беглые молчали — куда сунешься!.. Бродяжная баба тоже шла в эти захолустья. С ней церемонились еще меньше. Красивая попадала в руки начальства, похуже — шла на потребу всему рабочему люду. Жили вместе в скверных сквозных срубах, спали вповалку. Смешение полов и возрастов было всеобщее. В следующих очерках Урала мне еще не раз придется рисовать эти картины. Троицкий рудник основан в позднейшее время и, разумеется, на совершенно иных началах. Тут уже работает свое, лазаревское крестьянство, сравнительно за лучшую, чем в Кизеле, плату. Идут они сюда по согласию, а не под конвоем. Старое крепостное время ушло со всеми неистовствами гор-
414
нозаводского режима, только нищета старая осталась — ее, видимо, не так легко избыть, как самодуров и самоуправцев.
Небольшого роста, пожилой, юркий управляющий засуетился на берегу, к которому мы приставали.
— Очень рад, очень рад… Тут живого человека не увидишь… Гостю — что хорошей погоде, прием по нашим пустырям всегда радушный… Пожалуйте ко мне на балкон чайку напиться… Полюбуетесь оттуда нашей Косьвой-рекой. Вид единственный… Я, знаете, здесь в глуши «Ниву» получаю; так иной раз думаешь, вот, если бы рисовать умел, сейчас бы послал туда, чтобы и все прочие знали, какие у нас места чудесные. У нас денег-то мало — нам «Нива» сокровище, все в ней есть, и политикой кто интересуется, и картины, и чтения сколько хочешь. А премиями я все стены себе увешал, теперь похоже на человека живу.
Когда мы взошли на балкон, восторги управляющего оказались совсем не преувеличенными.
Дом его на вершине холма. Внизу под нами Косьва делает пять излучин и образует два прелестные острова, огибая их капризными рукавами. Налево гора Троицкая, вся изрытая рудниками, за ней вечные снега и ягелевые пастбища Ослянки… Противоположный берег тоже весь заставлен горами. Это какой-то хаос скал, лесистых склонов, голых вершин… Быстро течет мимо них река, гремя в своих бесчисленных переборах. Вода до того чиста, что мы отсюда под солнечными лучами видим дно ее, с высоты полутораста футов… Узенькие душегубки замерли у берега, рядом тоже замерла засмотревшаяся в воду хорошенькая девочка. Под ее ногами река сде-
415
лает маленький каскад, и ребенок смотрит — не насмотрится.
— Что, вам эти горы нравятся?.. — обратился ко мне управляющий.
Я удивился вопросу.
— Нет, я, знаете, почему. Тут ведь захолустье, одиночество. Перевели меня в людное место, так я из-за этих гор по Троицкому руднику так затосковал!.. Рад был, когда назад меня отпустили. Беда к одному месту привыкнуть.
Горы стали одни против других, точно ощетинившиеся чудовища, ожидая сигнала, чтобы сдвинуться и уничтожить эту горделиво шумящую реку, неустанно подмывающую их каменные подножия. Белою пеною клубится Ореховка, вливающаяся здесь в Косьву. Вон из гор мерещится другой приток… Позади мирная долина, совсем идиллическая, тихая заводь с челночками и мордами, развешанными на шестах…
— Как на этих переборах барки весной идут?..
— Случается — гибнут, а случается, что переборы еще и помогают…
— Хорошая помощь!
— Верно. С первого перебора барка стремглав слетает; прежде чем она израсходует приобретенную скорость, она попадает на следующий перебор. Таким образом, до Губахи барки делают по 15-ти и 18-ти верст в час, а ниже Губахи, где течение спокойно — только 8 верст, да и то не всегда.
На горы набежали тучки; кое-где тени от них ползли по склонам. Весь пейзаж перед нами представлял более двенадцати планов, один смутнее другого. Самые дальние только мерещились. Вон среди вечного снега на
416
вершине Ослянки чернеют утесы стоймя… словно башня какого-то сказочного замка… Сил нет оторваться. Все бы сидел и смотрел… Дичь непуганая вовсе. Парами перелетает то и дело эта мелкая пташка с одного берега на другой, под самым балконом нашим посвистывает, прорезывая застоявшийся среди этого затишья воздух… Вон гагарки потянулись по Косьве. На минуту раскидало их водою в переборе, некоторые и кувыркнулись — да опять выплыли в спокойном месте и, отряхиваясь, медленно плывут далее… Где-то издали слышится резкий звучный крик лебедя… Точно какая-то металлическая толстая струна лопнула, и последний предсмертный крик этой струны дрожит над молчаливою окрестностью. Из заводи утки заболтали что-то по-своему… И опять тишина, только река шумит в порогах да бекасы посвистывают над нею… Старик внизу едва бредет; с ним тонкая густая сеть; в сети серебрится еще влажною чешуей мелкая рыба.
— Пожалуй малявки набрал? — кричит ему сверху управляющий.
— И малявка есть…
— Ужли ж есть ее станешь… Ее щука не ест.
— В ильянах (пельменях) чудесно!.. А что щука не ест, так щука по воде зверь первый… Ему и сижок, и xapиyc — все возможно; а мне, старому да слабому — и малявка хороша… Тутотка племяш у меня опять на запас попал.
— Ну?
— Верно! Пуда три будет.
— Экое счастье тебе.
— Бог невидимо посылает… Я с этого запасу месяц сыт буду!
417
— Что это за запас такой? — спрашиваю.
— А по лесам у нас жилые избушки таятся. Прежде, как Троицкого родника не было, так растесцы ходили сюда на промыслы. Ну, они в избенках этих разволочных оставляли иной раз большие запасы хлеба на следующий промысел. Теперь ходить перестали в леca — запасы так и остаются. А то, может быть, хозяин помер, а детям невдомёк искать, ну, наши наткнутся в лесах на такую тупку — сейчас шарить. Хлеб находят, случалось, пороху доставалось фунтов по пяти. Растестцы как — они здесь иной раз и по зимам живали. Народ угрюмый, ему человека не надо — и то хорошо, что хоть лес шумит над головой, да вьюга запевает свои песни. А в тупке у него холодно, сыро… Все переносили. Такая у них уж страсть к одиночеству была. Случалось и таких находить здесь, что с каторги бежали.
— Вона! В лесах-то ваших?
— Да! Куда ему даваться? Он найдет такую разволочную тупку, да и поселится в ней. У иного ружье есть — кормится. Зверя бьет, шкуру в том же Растесе продает, пороху да хлеба купит — и опять себе в лес. По крайности некому трогать его в этом лесу… Один и живет. Такие случались, что от людской молви совсем отвыкали… Тут лесовик один, бывало, придет в Растес, бросит меxa да шкуры, сядет и сидит. Ну, кулаки, которые скупали, принесут ему пороху, xлeбa. Взвалит себе на спину и уйдет, не озираясь даже. Думали немой. Нет, раз услышали, как он в лесной дреме песню пел. Только с людьми говорить не хотел, верно, уж очень они его обидели. Помирать им только тяжело. Вьюга шумит, ночь в
418
окно смотрит… Один. Тут уж это уединение страшно. Дичали некоторые так, что от людей бегали. Случаем встретят орешника, либо зверолова в лесу — и прочь от него во все ноги…
— Чем же жили?
— А Бог их знает, чем; орехи, палые которые… Руками зверя ловили. Тут под Павдой в лесах наши одного видели лесовика, так он векшу сырьем ел. Разорвал, как зверь, да сырьем и сожрал…
— По-моему, в каторге легче, чем такая жизнь.
— Как кому!
— По крайней мере, человека видишь!
— Иные, у кого кровь на душе, сами на себя, словно послушание в монастырях, накладывают — спасаться в лесу, в одиночестве, и терпеть — ну, и выносят… А потом привыкают. Лес ведь захватывает; из него не выйдешь. Первый год труден, а пережил ты его — лес уж тебя не выпустит; так и останешься лесовиком. У нас жить в лесу называется — лесовать, а лесовик — тот, кто лесует. Таких лесовиков много; иной и семью для этого кинет. Близость леса создает особые натуры. Тянет лес к себе, в свою глушь великую. Особенно наши леса — кедровые. У нас красивее, по другим местам таких нет. Ну, — предложил он, помолчав,- хотите посмотреть наш рудник?
— Да, еще бы. За этим мы к вам и заглянули.
— А ходить по горам умеете? У нас ведь по кручам все, не то, что на ровном месте, как в прочих местах.
— Пробовал — не жаловался.
Высота рудника семьсот футов над рекой Косьвой. Туда ведет головокружительная тропинка, кое-как про-
419
битая по круче. Если бы не деревья по пути, за которые иногда можно зацепиться и отдохнуть — путь был бы совсем труден. Под ногами переплетаются корни деревьев, взрезавшие почву, точно какие-то узловатые змеи. Не посмотришь вниз — споткнешься, а споткнувшись, можешь очутиться Бог знает где. Гора, например, в одном месте прямо в Косьву обрушивается… На более обширных площадках свалены бревна. Kaкие лесные великаны легли под топорами! Белое крепкое дерево уже вылущено из-под коры и далеко слышен от него смолистый, здоровый запах. С высоты зато грандиозный вид на водораздел между Косьвой и Усьвой. За двумя лесистыми горными кряжами поднимается словно придавливающая их и тяготеющая над всею окрестностью Ослянка. На ней отсюда можно различить все пояса растительности. Густой лес опоясал ее внизу, вверх мало-помалу он переходит в однообразное марево кустарника, кустарник сменяется травою, трава — мхом. Наконец и палевые пятна мха исчезают, мерещится темною полосою голый камень. Тут уже нет ни одной былинки… Тёмная масса камня вверху сменяется снеговыми моренами, которые расползлись и вниз по кручам, заполняя собою лощины и щели… Все это в диких кручах, резких очертаниях… Даль с этою горою и другими выдвигающимися смутными силуэтами из-за нее полна неизобразимого величия!..
— Видите вы на Ослянке правильные утесы, на самой вершине, а вокруг них точно каменный вал?
— Вижу.
— Народ это прозвал чертовым городищем… Тут, ранее, чем поселились люди, всякая нечисть жила… Вниз, в долины, она не заходила — потому в долинах своя
420
специальная нечисть значилась — лешие, водяные… а эта исключительно на вершинах гор ютилась. Она имела свое особое назначение — насылать на долины вьюги и мятели, закутывать случайные провалы тучами, взбудораживать воды, потому что черт водяной подчинялся во всем чертям горным. Кто на горы ходил, того они обвалами встречали… А главный ихний черт жил на Ослянке.
— А теперь?
— Теперь его нет… Теперь он на Павдвинский камень ушел. И знаете ли вы, кто все это сделал?
— Старец какой-нибудь праведный.
— Нет. Народ приписывает это простому растесскому пропойце. Был горький пьяница… Нализался раз, да и полез на Ослянку. Черт оттуда и камнями, и обвалами, и вьюгой его сбивает, и громом шумит, и в тучу кутает, а пьяному, известно — море по колено; он все вверх да вверх лезет, да на каждой скале по пути кресты высекает. Высечет крест — водка с собой, попьет и опять дальше… Так до самого чертова городища наверху добрался. Подошел к валу этому каменному и крестит его издали, а там в черных домах-утесах у нечисти смятение идет. Стал было из последних сил черт мятель на него снеговую пускать, а растесец в отместку ему крест на валу сейчас высек… Видит черт — ничего не поделаешь, взвыл… Со всех гор ему нечисть откликаться стала. Перелез пьяница через вал — тут нечистый не выдержал. Завился в снеговую тучу, да и полетел на полуночь — туда, к Павде… Только его и видели… А дома его все в утесы обратились… Видите, в какой у нас чести пьяницы. Старцы праведные не могли, а пьяница добился своего…
421
— По-моему, эти утесы скорее похожи на какую-нибудь крепость. Я ожидал предания о разбойниках, укрывавшихся там.
— Нет, у нас на горных плешках разбойные люди не прятались, они больше по ущельям внизу держались… Они открытых мест не любили. Да и не в снегах же им пребывать постоянно.
Нельзя описать, как красивы переливы цветов и теней на этой величавой горе. Желтовато-серые тоны уступают место лиловым, лиловые — синим. Вон темень лежит на лиловом тоне… Не успели мы толком всмотреться в нее, как она уже свернулась в тучу, приподнялась, открывая под собою палевые склоны, и двинулась дальше на юг по ветру, унося туда нарождавшийся было над этою долиною дождь. Гора, по которой мы всползли, вся покрыта разведочными копями; они открыли здесь богатые залежи бурого железняка, заключающего в себе, по первым исследованиям, до 25.000.000 пудов руды, в которой от 50 до 60% железа. Разработка его не представляет особенного труда: так как руда идет прямо от поверхности горы — внутрь далеко докапываться за нею не приходится. Уже произведенными изысканиями заводы Чермозский и Кизеловский обеспечены на 20 лет. Над разведками работает пока очень мало народу — всего сорок человек, точно муравьи, возятся над этою массою железа, скал и глины.
— Это еще не последнее слово… Мы думаем, что залежь эта сквозь всю гору проходит.
— Могутная! — отозвался рабочий
— Что ж тогда?
— А тогда заводы одною этою горою сотни лет жить могут! А таких гор по окрестностям до пропасти есть.
422
Не умеют у нас только пользоваться. Это счастье Абамелик-Лазаревых, что у них такие управляющее, как Новокрещеных; вы посмотрите, что у других-то делается. Вы слыхали ли, что за открытие новых рудников крестьян пороли и ссылали.
— Что за дичь!
— Ну, а у нас эта дичь случалась! Старые владельцы и пороли, и ссылали за это. Я могу назвать…
Работа теперь идет над одним, сравнительно небольшим, пластом земли.
Ломают руду прямо с поверхности. Красноватая масса ее тронута уже две сажени вглубь. Рабочие разбросались на триста сажен всего; тем не менее, ежегодно на этом, сравнительно небольшом, пространстве уже сбираются десятки тысяч пудов железа. Работа пока веселая — потому что на поверхности земли. В Кизеле я видел несравненно более тяжелую, в вечном мраке подземных галерей, при полном отсутствии сколько-нибудь порядочной вентиляции. Потому и народ здесь смотрел бодрее. Вместе с бабами и мужиками работали мальчики от 10 лет и выше. Эти, разумеется, плату получают ничтожную — от 10 до 15 коп. в день. Впрочем, и взрослый крестьянин тут зарабатывает от 30 до 60 коп., а баба от 20 до 30, и, разумеется, все они на своих харчах. Завод только иногда поставит им хлеб несколько подешевле, чем они купили бы его у сельских кулаков…
Трудно себе представить, какая сила нужна для этих работ. Если бы видели, какие комья руды подымают эти, по-видимому, не особенно усталые люди — вы бы изумились так же, как я был изумлен. При этом кое-где
423
запевается песня, звучат шутки и смех, в антрактах за все отдуваются бабы.
— Ишь ты спина у тебя, Марья, какая широкая! — и при этом слышится глухой звук не особенно легкого шлепка.
— Дьявол! — огрызнется баба. — Я вот тебе ковшом в морду.
— Ломай, ломай его, Марья! Ишь у него харя-то с последнего перепоя ослизла.
— Еще трогается… Вот я Сашке твоей скажу.
— У меня, брат, этих Сашек сколько хошь.
— У тебя!.. Люди врут — навираются, наш врет — не наврется… У тебя!..
— Да, у меня…
— Заведутся у такого… как же… Смотри, язык проглотишь. Ври, да помни.
— У него только вошь и заведется…
— Бредень бредни бредит — а у нас язык щелкает!..
— Душа кривая — все примет…
Когда мы спускались из этого рудника вниз по тем же кручам, управляющей указал нам налево за Ослянку.
— Видите вы — вон две правильные горы… Знаете, как их народ зовет? — Титьки.
Название было чрезвычайно метко. Действительно на горизонте рисовались два силуэта — точно громадные сосцы совершенно правильной формы, и при этом одна в одну.
— Тут так: видать Титьки — значит и погода хорошая будет, а не видать — жди дождя, а зимою мятели… До них отсюда верст мало—мало двести будет, не меньше.
Несколько ниже почву взрезал гребень большого бурого утеса.
424
— Вот тут и разведок нечего делать.
— Почему?
— Чистое железо… Вглубь идет, ломай его и плавь — вот и весь труд… Вы еще по нашим местам немало таких же увидите… Мне достаточно было бы, если бы одну эту скалу подарили. Ей ведь цены нет — миллионы пудов в ней…
— Отчего же истощается производство других заводов?
— Лес выжгут; без топлива этим горам грош цена.
По пути назад — неизбежная подробность каждого заводского дела — пьяненькие рабочие нам на встречу.
— Успели! — остановился управляющий.
— Мы, Иван Степаныч, перед тобой во как — как свеча горим!
— Вы бы лучше, чем гореть-то, пить перестали.
— Мы теперь на всякую работу, благодарим покорно… Один за трех. Потому, ежели ее в акурате — так от нее только силы прибавляется, от водки этой самой.
— Знаю я, нахлещетесь.
— Иван Степаныч!.. У нас совести нет? — удивлялся рабочий, стукая себя кулаком в грудь. — У нас совести — сколь хошь… А мы, благодаря создателю, чуточку, во — эстолько, — показал он на кончик мизинца, — и слава те, Господи… Свое дело знаем… Сичас на работу.
— Вы не поверите, какая возня с ними на заводах. Иногда из-за одного пьяного все дело останавливается.
— Это преувеличение.
— А вот разочтите: на каждую пудлинговую печь
425
трое рабочих в одну смену — у всякого из них свое дело. Один запьянствовал — остальным ничего поделать нельзя, потому — запасного нет. За этими тремя останавливается дело на всех пудлинговых печах — потому в общей связи все, операция одна у всех. Жар от пяти пудлинговых печей нагревает котлы для производства пара в прокатную паровую машину; таким образом, не топятся эти печи — остается без дела и прокатная. В конце концов, из-за одного пьяницы пять-десять человек сидит без дела, а иной раз и завод может остановиться. Рабочих в обрез, заменить нельзя, да и всякого не поставишь — нужно знание дела. У нас хотели поэтому добиться от рабочих подписи контракта, которым завод обеспечивает, со своей стороны, рабочим постоянное действие на следующих условиях: за прогул рабочий уплачивает, во-первых, своим товарищам, остающимся из-за него без работы, поденную плату, равную их заработку, во-вторых, заводу расходы по разогреву печей. Всего пришлось бы и тех и других штрафов рублей семь-восемь. Paбочие упорно отказывались подписать этот контракт в течение двух лет. Думал я, думал — да и прижал их. Временно, до приискания новых рабочих, взял да и закрыл завод, а сам послал за народом в Чермоз, там многие без хлеба сидят. Ну, кизеловцы как узнали об этом — привалили. Согласны-де на контракт. В подобных случаях свои к чужим рабочим относятся крайне враждебно.
— Да вам стоит только закрыть кабаки.
— Мы их и не держим.
— Да ведь земля принадлежит вам.
— Если бы!.. Не вся. Между самими рабочими постоянно являются кулаки, поторговывающие водкой и только
426
для виду работающие на заводах. Они еще охотнее идут работать в рудники, на пристани, где нет питейных заведений. Тут им полный простор, да и выгоды громадные, тем более что они отпускают пойло это в долг, в счет платы заработной, которая иной раз вся на маклака переводится.
— Да ведь вы знаете же маклаков в лицо.
— Еще бы не знать.
— Так отказать им от работы — и вся недолга.
— Попробуйте!
— Что же будет?
— Сами рабочие, которых он грабит, волноваться начнут. Вы их поймите… Тут сам черт не разберет. Да ведь, наконец, его изловить надо; нельзя же так — ступай вон. Он исправно работает. Тут и бабы пьют. Спросишь у мужиков: зачем вы бабам пить позволяете? «Не дай ей, — говорит, — так она из тебя все кишки попреками вымотает. Баба веселей и согласней с вина-то!» Вот вы и рассуждайте. И эти, что нам на пути встретились, тоже у своих же нализались. В Троицком руднике у меня кабака нет вовсе. Свои же рабочие маклачествуют…
Еще раз посидели мы на балконе троицкого управляющего, еще раз полюбовались на дивные виды, открывающееся отсюда на юг и на восток. Нужно было отправляться назад. Гребцов отсюда к Растесу нельзя было достать — все заняты на иных работах, а наши лоцмана тоже торопились на свою лесопильню, потому что там они забрались уроками, которые нужно было выполнить во что бы то ни стало.
— Назад вы живо поспеете. Сегодня же через несколько часов будете там.
427
Жара!.. Лодку быстриной течения понесло шибче парохода. Берега стеснились — Косьва течет по коридору. Небо кажется узенькой лентой. Где поположе, там леса кедровые к самой воде жмутся. Солнце играет сквозь листву, ярко изумрудными огоньками засвечиваясь в прозрачных струях реки. Попадет горячий луч на водяную лилию — и в его ярком блеске светится она, точно раскалившийся комок серебра. А там опять лодку вдруг сносит в тень какой-нибудь горы — и краски блекнут, лучи гаснут. Синие и стальные тени ложатся повсюду; в недосягаемой высоте кружатся ястребы, высматривая в чаще зазевавшуюся добычу. Вон из затончика выплыла утка и стремглав бежит по воде от нашей лодки, нелепо хлопая крыльями; за ней целый выводок суетится, не поспевая и, видимо, страшно волнуясь, и вытягивая свои голые еще головки… А там опять тишина, опять ничто живое не выглянет из мирных и прохладных уголков на эту жару. Разве ни с того ни с сего набежит из-зади туча совсем незаметно, остановится на минуту над речною узиной, грянет гром, брызнет дождь, в каждой капле которого горит все то же солнце… Еще несколько минут — и туча далеко-далеко, укладывается отдыхать на какую-нибудь горную вершину, и над вами безоблачное небо с черными точками ястребов и белыми искрами уже встречающихся здесь чаек.
Таким образом, чрез несколько часов добрались мы до Няра.
— А без вас тут несчастие случилось.
— Что такое?
— Да медведь задрал дроворуба… И главное — дерзость какая! — невдалеке от пильни, саженях в двухстах.
428
— До смерти?
— Как же. Лежит теперь. Верно, неожиданно напал на него из-зади… Лица не видно.
— Что ж, у него оружия не было?
— Ружье на земле валяется неразряженное, а топор в дереве сидит.
Я пошел туда.
Какая-то масса у недорубленной сосны. Топор, действительно, застрял в дереве, на земле целая лужа крови… Кожа с лица дроворуба содрана — сплошная рана какая-то; кости все изломаны.
— Что же вы его не покроете?
— Да, как же, дотронься… Хлопот не оберешься. Вы нашу полицию не знаете. Теперь из Кизела налетят. Фельдшер потрошить станет, становой явится…
Отсюда вплоть до устья Косьвы я решился спуститься на лодках.
До первой станции — до Губахи — считалось 40 верст, и по всему этому пути ни одного жилья. Берега Косьвы зато расширяются; река то и дело разбивается на рукава, образуя острова, покрытые тальником. Глыбь настолько значительна уже, что затонувших барок не видать вовсе… Тут Косьва принимаете в себя горные речки — Нюр-Дергачку, Перхашер, Кедровку, Мутную, Гремячую и многое множество безымянных.
— Живописцам бы следовало по этим речонкам побродить.
— Красивы?
— Не опишешь — рисовать надо. Сюда В. Ф. Голубев посылал Петра Верещагина. Тут, на Косьве, ему не привелось быть. Тут некоторые речки чудные совсем: течет-течет — пропадает, а верст через пять вновь из-
429
под земли выбегает… Точно ей понадобилось на время от кого-нибудь спрятаться…
— Косьва наша хороша, а Усьва да Вильва еще красивее.
И действительно, только до одной Ослянки и Няра по тому пространству, по которому мы только что проехали, Косьва приняла в себя более двадцати речек. Из них по северному Няру, например, могут двигаться барки, а притоки его — Вогулка и Березовка — из совсем мало исследованной глуши. Рассольная, Большая Чирковая, Малая Чирковая, Ершовка, Гремяча, Малая и Большая Усвинки, Тоскайха, Рассолка, Сухая, Ломовая, Ослянка, Ташковка, Полуденная — одна красивее другой. Подняться по любой из них вверх до истока — обязательно для художника. Я это сделал на реке Кедровке — и не раскаивался, несмотря на трудность передвижения. Не описываю этого пешеходного странствования здесь потому, что пришлось бы представить читателю ряд картин, которые, будучи очень интересны на полотне, под пером являются крайне утомительными.
Скажу только одно: дикой красоты и сумрачного величия здешнего Урала я не забуду никогда.
430

 

Страницы: главная |  1  2  3  4  5  6  7  >>>

Вас. Ив. Немирович-Данченко. Кама и Урал: очерки и впечатления. СПб.: Тип. А. С. Суворина, 1890. 750, IV с.