Вас. Ив. Немирович-Данченко. «Кама и Урал» (очерки и впечатления)

Вас. Ив. Немирович-Данченко. Кама и Урал: очерки и впечатления. СПб.: Тип. А. С. Суворина, 1890. 750, IV с.

 

Страницы: главная |  1  2  3  4  5  6  7  >>>

XXII. Огненные змеи и железные люди. — Производство завода
Было уже темно, когда я отправился опять на завод.
Слободы казались совсем вымершими, в редком окне мерцало скупое сияние лампады. Откуда-то из-за речки доносилась чуть слышная, рыдающая песня. Должно быть дровосеки там коротали вечер за раскинутым на лесной поляне костром. На тёмных небесах вспыхивали звёзды, редкие, бледные. Ещё за полверсты от завода до меня долетел неровный гул; поближе в нём уж выделились стук молотков, визг железа, свист и пыхтение паровых машин и шум воды, падавшей в шлюз. Чем более вырастали передо мною громады этих кирпичных зданий с чёрными трубами и круглыми кровлями, тем шум неустанной работы, совершавшейся здесь, становился всё оглушительнее. Когда я вошёл в самое отделение, где разбивались чугунные куски в железо, у меня голова пошла кругом. Казалось, что эти паровые молоты стучали в моём мозгу, что свист мехов и сильные струи воздуха, вдуваемые в формы, сорвут
247
меня с места и унесут Бог знает куда отсюда. Глаза слепило; я не знал, на чём остановиться, за что взяться; какой-то непонятный хаос совершался кругом. Я не отделял машин от людей, всё мешалось, всё кружилось, меняя контуры и размеры.
Мрак сгущался вверху под брёвнами кровли. Внизу ослепительно горели зевы нескольких десятков печей, в которых раскаливались куски чугуна… Ещё ослепительнее казалось здесь от темноты, стоявшей кругом этого завода. Изредка из печей выхватывали ярко горевшие комки железными щипцами, и кто-то невидимый бежал, бежал с ним к паровому молоту. Казалось, раскалённый метеор стремился прямо на меня, оставляя за собою светящийся хвост и горячую струю нагретого им воздуха. Тяжело хрипя, подымался паровой молот, метеор укладывался под ним. Громыхая, громадный язык этого молота рушился прямо на горящий чугун, и тысячи звёзд зубчатых, ярких дивным водопадом разбрасывались во все стороны, шипя и погасая во тьме, скоплявшейся вверху, уходя в песок, лежащий на полу, заносясь в далёкие углы, где работали такие же огненные печи, сверкали такие же метеоры, носились в воздухе такие же звёзды. Вон из сварочных печей выползают огненные змеи, вытягиваются и извиваются внизу. Из-под прокатных машин скользят во все стороны такие же пламенные струи. И под этим блеском, полным какого-то зловещего очарования, наконец, стали, когда взгляд мой привык к нему, сновать чёрные тени, обрисовывавшиеся на огнистом фоне силуэты людей с щипцами, полосами железа, непонятными крючьями в руках. Подземная кузница Вулкана, такая, какою её представляли себе древние греки, производила бы
248
не большее впечатление. Когда я подошёл ближе к этим рабочим, пришлось всмотреться в них ещё с большим интересом. Это были железные люди. На них гремели железные фартуки, которые спасали их от огненных звёзд, носившихся в воздухе. На ногах громыхали железные сапоги. Целые струи пламени и горячего металла лились кругом; эти железные люди, посреди этого ада, казались совсем неприкосновенными. Они то и дело ворочали белые куски железа, красные комья чугуна, наклонялись к печам, дышавшим невозможным жаром; мокрые лица моментально высыхали; брови, совсем спаленные, закруглившиеся от невыносимой температуры ресницы, красные, налившиеся кровью глаза, иногда обращались в нашу сторону. И ясно было, что они не видели назад; они привыкли к ослепительному блеску, к предметам, даже в самом воздухе оставлявшим огнистый след.
Воображение невольно работало, подсказывая сравнения, создавая целые картины.
Эта громадная чёрная лаборатория превращалась, раздвигаясь, в лабораторию миров, где неведомые существа ковали из огня и железа мириады звёзд, разбрасывая их снопами, струями и ливнями во тьму ещё не одухотворённой вселенной. В высоте чудится присутствие господствующего духа. Действие первых сил, творящих и созидающих, выражалось в страшном грохоте, в свете газов, стремившихся занять своё место в пространстве, в ударах раскалывающихся чудовищных метеоров, в стихийном шуме световых тел, носившихся в высоте. Материал, из которого создавались все эти тела, казался неистощимым. Огненные печи творящего божества выпускали его без конца. А мириады звёзд
249
всё дальше и дальше уносились в бесконечность, в пространство, которому ещё не создано ни меры, ни уподобления. Работа шла без устали. Руки прикованных к этим мировым очагам чудовищ не знали напряжения, не знали пределов своей силе. Мне казалось, что вот-вот и я сейчас же понесусь вслед.
— Ты опять пьян! — раздалось над самым ухом.
Мировой лаборатории как не бывало. С небес я стремглав слетел на землю. Действительность, одна действительность была кругом.
Смотрю, мой спутник останавливает какого-то шатающегося рабочего.
— Какое пьян, — едва шевелит тот губами. — Закружило… Немоготно!
— Изморился?
— С утра… От печи не отходил… К горлу подступило. Видеть, ничего не вижу. Коли бы не остановили, в плавлю бы влез. Ефимов, спасибо, за шиворот взял.
— Ну, выйди, выйди, подыши.
— Да уж надо. Что делать!
Через час, когда я уже высмотрел подробно всё это производство, оно мне стало совершенно понятно; чудесного уже не было, но общая картина ни мало не потеряла от того своего величия.
Для переделки чугуна, его складывают в пудлинговые печи по двенадцати пудов сразу.
— На осадку! — поясняет сумрачный рабочий, весь высушенный насквозь. Самые слова выходят из его груди, как свист раскалённого воздуха из этих чудовищных мехов.
В пудлинговые печи вместе с чугуном прибавляют
250
шлак, мешают эту массу беспрестанно, не останавливаясь ни на минуту, длинными крюками, концы которых от этого раскаливаются. Сплав густеет мало-помалу.
— Каша варится, варится, а потом вся ноздрями пойдёт.
— Как это ноздрями?
— А как губка станет.
Губчатую массу разрывают в самых печах на куски, каждый, примерно, пуда в три весом. Крючьями захватывают эти куски и стремятся с ними под молот. Там обжимают его в бруски. Под молотом шлаки выбрасываются вон, выдавливаются яркими звёздами. Когда бруски достигнут надлежащей плотности и примут правильную форму, их охлаждают и взвешивают. Железо, добытое таким образом, поступает в сварочные печи по 55 и 60 пудов сразу, разжигается там до белокалильного жара и прокатывается под валами особого механизма в длинные полосы. Между этими валами, страшно сжимающими толстые куски железа, оно издаёт совершенно особый пронзительный звук, не теряя и сейчас по выходе оттуда своего белокалильного цвета.
— Ишь запело, жалится. Больно ему, оно и плачется, потому валы его плющат, грудь ему раздавливают, — замечает рабочий, как и мы, слушая это железо.
Вон из одной прокатной машины посыпался целый рой брызг. Ливень звёзд обдал нас отовсюду. Через весь завод неслись они оттуда.
— Ишь, это пакеты! — замечает рабочий. — Не любишь!
— Какие пакеты?
— А листовое железо; мы его по мерке обрезаем, ну остатки опять связываем в пакеты, а эти опять на сварку. Они из кусочков, потому больше всего из себя
251
брызгов дают. Это самое лучшее железо у нас считается, которое из пакету.
К нам подошёл один обжимальщик. Издали ещё при каждом шаге громыхало железо его фартука и сапог. Точно стародавний рыцарь, весь закованный в латы.
— Никак нельзя-с! — обратился он к управляющему.
— Что нельзя-с?
— Уж вы мне, пожалуйста, мундир другой дайте, прожгло этот наскрозь. Сегодня мне одна искра попала, болит так, беда! Я уж думал к фершалу бежать.
— Ну хорошо, хорошо.
— Да и то ещё. Нет ли у вас газет, поновей которые. А то стоишь, стоишь, одурь возьмёт. На отдыхе бы почитал. Сказывают, теперь у сербов с турками большой шум вышел.
— Как же, есть. Приходи после, дам.
— Ну вот чудесно. Чего лучше. Я почитаю и товарищи послушают.
— Которые в кабак не пойдут?
— Ноне мы кабак отменили.
— Почему это?
— Да пропились шибко. Порешили уговором значит не пить… Чтобы отнюдь… Держимся.
— Надолго ли?
— А это как Бог. Впредь до приказания!
— Откуда же приказание-то будет?
— От меня же. Пока не мозжит — чудесно, выйдешь на улицу, воздух лёгкий, чудесно. В праздник, на реку с самоваром. Чай пьём пока. Совсем в купцы записались.
— Не тянет?
— Т. е., как тебе сказать. Тянуть не тянет, а душа
252
скулит иной раз. Особливо от обиды какой, или изморишься. Сегодня, примерно, работа тяжкая, давно такой не было. Либо ослабли мы… Это читал я книжку, господин Достоевский про каторгу пишет.
— Ну! — толкнул меня локтем мой спутник.
— На каторге куда легче. Сравнения никакого нет.
— Так кажется?
— Уж это верно. Помилуйте. А книжек новых у вас нет?
— Пока ничего ещё не получал.
— Так новый мундир вы мне дадите.
— Дам, дам.
— Что это, исключительный тип? — спросил я, когда железный человек пошёл от нас прочь, также погромыхивая своими насквозь прожжёнными латами.
— Какое исключение, помилуйте. Напротив, все почти читают. А если сам не читает, так от другого послушает. Очень любознательный народ! При машинах весь век, потому. Тут даже поэты есть, которым в огне разное чудится.
— Это ещё что?
Оказалось, что некоторые из рабочих, целые смены по несколько часов выстаивающие у огня, размешивая плавящуюся массу чугуна, видят в переливах огня, в сверкающей массе металла, всевозможные образы. То река льётся в серебряных берегах и вырастают на них золотые дворцы и храмы. То море, из белого пламени разливается шипучими волнами; ходят над ними морские чудовища, огненная буря шумит, налетая на них. То клокотание геенны огненной, точно перед задумчивым рабочим разверзаются в этой печи врата адовы.
— Разве здесь так много пьют? — спрашиваю я у
253
одного из главных лиц заводской администрации, вспомнив о зароке рабочего: «кабак отменили».
— Ого! У нас на премию. Вы как думаете? В двух кабаках выходит 12 000 вёдер водки, а рабочих всего-навсего тысячу человек насбирается. Они же и в окрестностях завода кабаки поддерживают. Я не считаю декабря, января, февраля, марта; на эти месяцы нужно накинуть, потому что тогда в завод из разных мест чужие приходят. Тут пьют добела.
— Как?
— А у нас железо накаливают добела, ну и пьют также. Во всю! Как начнут в праздник, так уж будете довольны. Сделайте одолжение!
— Посторонних рабочих к вам много сходится?
— Да как бы вам сказать. Тысяч до двух, наверное.
Подтверждение только что рассказанного не заставило себя долго ждать.
Не успели мы выйти из завода, как навстречу нам описывает кривые линии и зигзаги молодой рабочий, очевидно, не принадлежащий к тем, «что впредь до приказания кабак отменили».
— Не стыдно? — начал, было, заводской чиновник. — А ещё исправный рабочий Южаков.
— Чего? На свои пью. Слава Богу! У нас денег нет? — удивился он, точно тот выразил эту оскорбительную для него мысль. — У нас есть. У нас, брат, хватит. Как кому другому, а мы слава Богу!
— Да ты чего пьёшь, в чью голову?
— В свою. Сирота я горькая и пью. Жена меня бросила, ушла — я и пью. А уж только приди она, стерва! Засужу!
254
— В каком суде-то?
— Своим судом засужу. Я строгий! Я оченно строг… Десять полуштофов сегодня я с утра выпил и не пьян. И очень мне это обидно. Так мне это обидно, так обидно… Значит я нутра снова решился, и что ж мне теперь делать? Вытравил нутро-то.
— Новое вставь? Железное. Из хорошего листового железа.
— И листовое вытравим, будь спокоен. Она, водка эта, злее бабы. Куда бабе с ней. Бабе с водкой никак не справиться. Мужика баба всегда обидеть может, а водка её, бабу, обидит. Вот как?
Как громадны цифры производства Кизеловского завода, трудно поверить, видя селение, разбросанное вокруг него. Самый завод выстроен в котловине, где речка Кизел, узкая и быстрая, сливается с Полуденным Кизелом. Тут начинается большой пруд, из которого уже вытекает одна река, считающаяся продолжением первой. Пруд этот расположен повыше, чем в остальных заводах; так, например, такой же в Александровском находится на 51 сажень ниже Кизеловского. Кругом тёмною стеною поднялись леса, каким-то дивом уцелевшие около завода. Самый завод жмётся к пруду. Сверху, т. е. с пригорка, где вытянулись дома Кизеловской слободы, видны только верхушки заводских крыш, да чёрные трубы, из которых днём валит густой дым, отражающий ночью красноватый отблеск пламени и уносящий в своих зловещих багровых клубах — мириады искр. Вся местность около этого завода завалена шлаками, угольным мусором, каменьями.
— У нас тут сам чёрт ногу сломит! — говорят рабочие.
255
— Что же хорошего?
— Такое уж заводское дело… Нам чисто нельзя…
И действительно, ознакомившись с массами, которые перерабатывает этот завод, с громадными грузами, которые поглощаются его ненасытными жерлами, станет понятно, что на внешнюю щеголеватость и даже просто на опрятность тут обращать внимание некогда. Здесь в одну смену приготовляется в пудлинговых печах по 87 пуд. железа в каждой; а так как всех печей восемь, а смены две, то в сутки завод вываривает 1 400 пуд. железа. В сварочных печах, которых здесь две пока, выделывается ежедневно от 400 до 800 пуд. в каждой. В один сезон 1875 — 76 гг. Кизеловский завод выпустил из своей доменной печи 365 564 пуд. чугуна, выработанного в 130 585 пуд. среднего железа листового (высший сорт) и в 14 974 пуд. болванки, т. е. второго сорта. Остатки чугуна, в количестве 149 500 пуд., отправлены для дальнейшей обработки в Чёрмоз. На потребности завода идёт в год 2 065 пуд. железа, всё остальное продаётся. Чтобы цифры эти были понятны, необходимо привести следующий расчёт: из тысячи пудов руды, брошенных в домну, выплавится 500 пуд. чугуна, из 500 пуд. чугуна — 400 пудов кусков, а из них 320 пуд. железа. Таким образом, в свой годовой оборот завод перерабатывает 1 265 000 пуд. руды. Каменного угля сжигает он также массу. Из 927 000 пуд., доставленных ему в течение последнего сезона, он съел 762 000 пуд. Аппетит его этим не ограничился: из 24 700 коробов древесного угля истреблено им 19 434 короба. Тут короба особенные: в каждом 9 куб. аршин угля (в Тагильском 6, в казённых ещё меньше). На вес каждый короб со-
256
держит от 26 до 32 пуд. угля. Разница эта зависит от того, какой уголь в корзине: берёзовый или еловый. Последний легче. Берёзового употребляется 30%, елового 70%. Извёстки и флюсов при плавке идёт 105 400 пудов. На ремонт, перестройку печей, в течение одного только года, пошло 63 000 штук огнеупорного и 79 000 красного простого кирпича.
Для флюсов ломают известковый камень из горы около, где, между прочим, находят много очень интересных окаменелостей. Это считается работою праздничною. Опоздает кто на завод, чтобы не терять даром времени, идёт ломать флюсы; не попадёт в работу к печам, отправляется туда же. Выломанные им куски камня он складывает внизу у реки или где попадётся в правильные массы, чтобы их можно было измерить, и затем, когда ему понадобятся деньги, идёт в заводское управление и заявляет, что там-то и там-то им выломано и сложено столько-то кубических аршин флюсов. Их перемеривают и выдают заработок. Этот труд, несмотря на то, что он нелёгок, местные рабочие очень любят, потому что он на воздухе, под открытым небом, у леса или у реки. Разумеется, все эти прелести существуют только летом, которое здесь очень коротко. В 1875 году, например, по рассказу П. П. Ильина, в половине августа «ознобился» в лесу и умер там крестьянин Кокушка, отморозивший себе руки и ноги. А как-то случилось, что и в первых числах августа тоже в Кизеловской даче нашли замёрзшею целую семью зырян, занимавшихся рубкою леса. Разумеется, это совершенно исключительные явления, тем не менее, они представляют климат Закамья далёким от того, каким его рисуют нам влюблённые в свой край пермяки.
257
— Одна беда у нас. Железная дорога, разумеется, принесёт нам великие блага; но вместе с тем и разврат от неё последует поголовный!
— Это как?
— Да уж очень баба дешева стала. Хотя и прежде здесь весталок было мало, ну, а теперь, пожалуй, и вовсе нет.
— Уж и поголовно?
— Ещё бы! Эта молодёжь железнодорожная сюда нахлынула. Денег у них много; а баба здешняя на деньги падка, потому что заработки её вознаграждаются не особенно, ну, а щегольство развито. Поневоле пускаются во всякие тяжкие. К тому же и пьянство делает своё дело.
— И бабы пьют?
— Ещё как! Вы посмотрите только в праздник, какими явятся они перед вами. Детей жалко.
— Разве и дети?
— Да лет в четырнадцать и пьянство, и разврат начинается, заводское население развивается ведь рано, что твои тропики! Да и младшие тоже в кабаки за тятьками да мамками увязываются. Ну, а в кабаке известные цены. Расчувствуется родитель: «пей, Васька!» Васька, чтобы не ударить лицом в грязь, захлёбывается и пьёт! Да ещё как пьёт-то. Горло ему жжёт, а на душе весело станет.
— Отчего же не наблюдают здесь за этим?
— А кому дело?
— Заводская администрация могла бы без насильственных мер повлиять на своих рабочих.
— Тут, батюшка, дело на коммерческом праве: делай, что хочешь, только работать приходи. Да я думаю,
258
на всём Божьем свете нет заводов, где бы иначе относились к рабочему.
— Есть.
— Где?
— У Мальцева.
— То у вас, в России. Да ведь другого такого Мальцева не найдёшь. Он любит народ и знает его, все доходы свои убивает в дело. Иное производство ему не выгодно, а он себе в убыток работает, чтобы не отнять куска хлеба у населения. Я слышал о нём много. Заведи-ка у нас такой порядок, так хозяева живо нас по шапке. Я, было, задумывал уменьшить рабочие часы в заводе, когда служил у других владельцев.
— Ну?
— Пояснили, что прислали меня не гуманничать. Мои цели определены чудесно: exploitation des forces! Всё, что выходит из этого exploitation, — до меня не касается.
259

XXIII. В каменноугольных копях. — Петербургский чиновник. — Шахты
— Большущий у нас этот рудник.
— Т. е. копь?
— Не, мы его рудником зовем. Угольный рудник. А кругом — лес, да трава. И трава-то растет там чудовая, приволье; ни конца, ни краю. Сквозь прошла. Наши туда ездят сенко копить.
— Однако подгоняй-ка лошадок. Ишь сколько едем, а деревня все еще не видна.
— Ужи, ужи! (постой, постой). Всяко дело доспеем.
И ямщик начал подгонять коней.
— Лонись ездил я с барином. И барин глупой, только естевой (богатый), сколько он денег пораскидал тут!
— Почему же он глупый?
— Слова такие говорил, неподобные.
Если бы петербургский чиновник, про которого говорил ямщик, послушал его рассказ — воображаю, каким негодованием запылало бы его гуманное сердце! Еще
260
бы, он учил из книжек, как нужно сеять ту хлеб, как свозить золу на землю. (- А откуда нам золу взять, коли на мытьбу баб не хватает?) Как удобрять почву искусственным гумном (- по нашему-то инако прозывают, да что уж!) Какие сорта хлеба есть на свете и какие отличные всходы дает египетское жито. (- В фараонских могилках с мумов забирают, а каки таки мумы — не знаю).
— Пропашшай барин! В одну избу заехал. И смеху-то было. Это хозяйству меня выучил, а тут в избе, как теленочек глаза на все лупит. «Это что?» — бает. — Это мякина… «Ну!.. Вон она какая…» Мякину-то не знает, а с фараонских мумов жито хочет брать!..
Я похохотал от души наивному рассказу кизеловского ямщика о министерском чиновнике. Так и обрисовался он предо мною, как расплюевский поросенок, во всей своей неприкосновенности. Сидит он в петербургской канцелярии, а то пожалуй и департаментом управляет, по хозяйству проекты пишет, и проекты эти удостаиваются одобрения, по ним составляют министерские циркуляры о распространении по всему лицу земли русской чилийского удобрения, или о посеве у самоедов колвинских египетской пшеницы, найденной на мумиях в пирамидах, близ развалин Мемфиса. Ничего-то этот агнец Божий толком не знает, мякины от хлеба не отличит, а тоже ораторствует. И благо народу, если такого не припустят к власти. Тут он уже покажет себя, на сотни лет засидит и запакостит вверенное ему дело. Да и как ему не добиться возможности вредить? Писарем сядет — кончит директором департамента. Разве у нас нет таких? В нашей отечественной службе чучело за стол посади, в определнный период чучело
261
это будет производиться из одного чина в другой, к праздникам станут украшать его регалиями, а в конце концов, смотришь, тайный советник с безграничными полномочиями заплевывает и загаживает родину. Я сам встретил одного такого в средней полосе России. Несколько тысяч отсчитал себе из казенного мешка, на поездку «для уяснения мер, содействующих развитию сельского хозяйства, в виду постоянных неурожаев». Повторилась та же сцена, которую мне рассказывал пермский крестьянин.
Ходит этот субъект около молотилки и видимое дело ничего не понимает.
— Это что такое? — удивляется он.
— Как что? Да ведьто мякина и есть! — в свою очередь изумляется сельский хозяин.
— Ах, вот она какая… Ничего!..
— То есть что ничего? — окончательно теряет смысл хозяин.
— Ничего… мягкая! — нашелся «содействующий неурожаям чиновник». Его так впрочем и прозвали потом.
— Батюшка, да это кто же такой будет? — спрашивает, оторопев, хозяин.
— Специалист… по земледелию…
С ясным, младенческим взором, обнаруживающим незапятнанную совесть, путается несчастный по полям.
— Ну вот, слава Богу! Господь и пшеницу послал! — подделывается он под понятия народа.
— Какую пшеницу? — недоумевает народ.
— А вот эту?
— Это овсы.
— Что лошади едят?
262
— Они самые.
Потом отличился еще: рожь с ячменем смешал; нашел, что лен и конопля одно и то же растение, только в выделке различается. Когда ему сказали:
— Ваше-ство, народ изголодал совсем, жмачку есть.
(Жмачка — остаток от конопли, из которой выжато масло).
— Это ужасно, это ужасно! — кидался ко всем чиновник, — Можете себе представить, народ здесь жвачку ест, после коров жвачку!
Истинно велик Бог земли русской! От одного, например, нашего департамента земледелия и сельского хозяйства должна бы Россия умереть от голода, а она ничего, живет пока…
Коршуновская угольная копь у самого завода. Мы ехали из недалекой деревни, куда я отправился накануне. От Кизела — дорога вся черная, засыпанная угольным мусором и обломками, поблескивающими как агат под солнцем. Сверху направо видно Кизеловское село. Река шумит в запруде. Вон Полуденный Кизел, красиво изгибаясь, сливается с нею. Далеко-далеко на востоке Белый Спай виден. Это самая высокая из местных гор. Вся она так и отделилась от окружающих ее вершин. Там водораздел двух больших притоков камских — Косьвы и Яйвы. Когда здесь в августе начинаются дожди, на Белом Спае уже лежат снега, сверкая под солнцем в яркие дни. Мы всползаем все выше и выше. Домики завода и сами заводы все умаляются, совсем микроскопические отсюда, а люди точками кажутся. На самой вершине горы мы останавливаемся, любуясь панорамою Урала. Белый Слай отсюда еще ве-
263
личавее. Он царит над всеми восточными конусами и куполами. С вышки коршуновской шахты видны окрестности, верст на сорок кругом. Точно волны океана застыли в момент спокойной зыби, так отлоги, так мягки эти горы. Кажется, вот-вот они проснутся и покатятся зелеными грядами к каким-то неведомым берегам. И все эти шахты и заводы, как корабли, застигнутые ветром, заколышутся на мирно волнующемся просторе этого величавого моря. Совсем идилические картины являются нам отсюда… Леса и луга… сочные, мягкие. Желтыми змеями по лесам разбегаются дороги. Не то озеро, не то речной плес светится направо. Клочок голубого неба, заброшенный в лесную дрему. Вон в смутном тумане синей дали мерцает у горы такое же озеро. Точно неведомый великан разлегся там после боя со сказочным чудовищем и бросил около свой ярко блистающий щит. Самого великана не видно; весь он заслонен лесами и горами, всего его окутала непроглядная даль, а металлический щит горит под лучами яркого дня, светится как звезда, прорезывая отраженным сиянием своим этот удивительно прозрачный, смолистым ароматом напоенный воздух.
Вон между двумя, окаменевшими в форме горы волнами, вынырнула и точно ждет попутного ветра, вся на виду, маленькая белая церковь, кажется уже распустившая свои паруса. На скатах, обращенных к нам, мерещутся какие-то пятна; деревни, что ли? не разглядишь. Поближе, в глубине лесных трущоб, сереют взрезывающие почву гранитные утесы. Кое-где с каменных стержней гор осыпалась земля и обнажила самое нутро — мраморный скелет, с которого сочатся пронизавшие камни ключи. Кажется, что это из раненого утеса
264
сочится алая кровь и расползается по нему вниз в песок. Откуда-то доносится грохот реченки, сжатой порогами. Снизу слышится стук кайл о крепкую породу и какие-то глухие удары.
— Что это?
— Порохом рвут… Где крепка слишком руда, не поддается кайлам… Ее пробуют забойками колоть. Не удастся это — одно средство тогда рвать порохом.
Внизу целый лабиринт шахт, рвов, подземных ходов. Тут есть рудники, углубившиеся в землю на 210 футов, Ивановский на 105 футов. Вон сама ветхая шахта, впрочем, и до сих пор еще неброшенная. Разработка ее началась в 1808 году. За семнадцать лет не истощилось подземное богатство, окружающее ее. Губахинско-Шардинская недалеко отсюда прорыта в 1810 году, а Луньевская — в 1830 году. Эти здесь считаются самыми старыми, да и во всей России, за исключением Польши, где уголь разрабатывался еще ранее.
— Наш уголь лучше всех, какие нам известны.
— Почему это?
— Чистый! Золы у нас от 10 до 12% только. А в других местах с 25% разрабатывают.
— Сколько вы каждый год берете отсюда?
— Из этих шахт по миллиону пудов. Тут богатство неистощимое. Всех слоев пока лежит семь. Мы разрабатываем четвертый слой, как самый толстый. Он в разрезе достигает от 7 до 10 футов. И работа тут самая легкая, почти никаких приспособлений не требует от хозяев. Рабочих у нас на Коршуновских рудниках двести пятьдесят человек, со всеми вспомогательными, т. е. и с теми, которые мусор вывозят.
Летом, когда мы посещали копи, здесь ломок не
265
производилось вовсе. Весь народ был отпущен на полевые работы, так как все заводские обыкновенно имеют покосы и нивы, и занимаясь зимою, осенью и весною плавкой и рытьем металлов и угля, летом работают в лугах и полях. Тем не менее, процесс выемки каменного угля из шахт был как нельзя более ясен. Я спускался в один из рудников. Сухо и чисто было там, совсем непохоже на железные и медные. Сквозь каменноугольные толщи редко просачивается вода, земля не осыпается тоже. При свете взятых с собой свечей изломы угля ярко светились на черных стенах штольни. Казалось, в подземном царстве открылся нам волшебный грот с таинственными надписями, звездообразными знаками, непонятными символами, скрывающими под своими причудливыми зигзагами тайны, недоступные смертным. Символами этими были изборождены и своды грота. Следы ударов от кайл повсюду. Можно подумать, что в этой черной, подземной пещере было заключено какое-то громадное, могучее чудовище, в бессильной злобе исцарапавшее стены своими сильными железными когтями. Кое-где в жилах, которые из этой пещеры вели в другие, низкие и слабые своды были укреплены балясинами.
Наломанная в штольнях масса угля нагружается в тачки для доставки к вагонам, с опускным дном. Паровая машина поднимает эти вагоны по рельсам к пролетам, на которые их выгружают. Первый сорт более крупный проскальзывает вкось в особый вагон; второй тоже в свой; мусор и всякая дрянь поступают в третье отделение. Таким образом уголь сортируется уже в самой шахте.
Рабочим ценам и всему, что касается до положения заводского крестьянина, будет отведена одна из сле-
266
дующих глав, теперь же можно сказать лишь одно: что труд в угольных шахтах гораздо легче всякого другого в этом районе.
— К сожалению, мы никак не можем применить этот уголь к доменной плавке и поневоле изводим леса на древесный уголь. Положим, у нас пока лесов много, но и шубу с земли снимать тоже дело опасное. Теперь хоть северному ветру преграда какая-нибудь есть у нас. Поедете по Косьве, увидите, какая роскошная, разумеется, сравнительно, растительность, благодаря этому, развилась на ее берегах.
— Отчего же уголь не годится для домны?
— Нужно его обратить в кокс.
— А вы не пробовали?
— Нет. В Лунье вы увидите. Там недавно поставлены коксовые печи. Только пока слишком дорого обходится кокс.
Опять та же черная дорога, засыпанная угольным мусором. Ветер поднялся, гонит перед собой черное облако этой пыли. Лес около пути тоже почернел, пыль осела на его листву. Ручей пробегает мимо. Чистая повыше струя его здесь становится мутною. Под темным налетом, еще мрачнее стали утесы, взрезавшие гребнями тонкий слой земли.
— Какое тут хлебопашество возможно — везде камень, да камень.
— Не говорите. Здесь хлеб чудесно подымается. Золы много, почва не истощена. Леса тоже сырость держут, благодаря им засухи не бывает вовсе.
— Отчего же мало высевается зерна?
— Вся губерния в нескольких руках сосредоточена. Земли мало. Вон в Романове, через которое проезжали
267
вы, надел колеблется между 3–4 десятинами, да и то самой неудобной земли. Которая получше, вся во владельческой меже осталась. Самая лучшая десятина земли у крестьян, ежели купить, выше 22 руб. дать нельзя. Где побольше надела, там по шести десятин досталось. Лесу зато нигде крестьянам не отведено. Заводским пользуются.
— А где заводы съели лес?
— Там нищета! Случается податями крестьян начнут донимать, так они избы свои на сруб в завод продают, как дрова.
— А сами?
— Сами?.. Вымирают! Слава Богу, у нас в округе ничего подобного.
— Да ведь изба крестьянская считается неприкосновенной?
— На бумаге. Эх вы, питерские! Написали вы закон и думаете, что так его и исполняют. А у нас народ до того дошел, что ни в закон, ни в его исполнителей не верит. Тут часто случается слышать: — «Ведь по закону вот что выходит?» — «Э, батюшка, то по закону, а ты по душе лучше!».
Серапион Мордарьевич Курослепов у Островского рассуждает так же, и его логику крестьяне вполне одобряют. По закону что еще выйдет, а ты меня по душе!
268

XXIV. Поп-охотник, поп-механик, поп-капельмейстер
— В этот раз мы с вами съездим к интереснейшей личности на наших заводах, — предложили мне.
— К кому это?
— А тут священник один. В глуши совсем поселился. Над рекою у него домик, вблизи церковь, кругом — никого. У него оркестр.
— Вона! Как сюда оркестр попал?
— А вот увидите.
Грозовая туча бежала по небу; на несколько минут погода нахмурилась, зеленая перспектива лесов кое-где подернулась быстро скользившею тенью. Добралась до солнца туча, проглотила его, дождик посыпался, два раза гром грянул. Молния ударила куда-то. Не успела моя хозяйка окна запереть от бури, как все кругом точно улыбнулось. Широкий, яркий, торжествующий солнечный луч зажег молодую листву. Другой за ним, третий; обессиленная туча освободила солнце и поползла уже медленнее за Белый Спай, точно залечивать раны, нанесенные
269
огненными мечами дневного светила. Только пыль прибило на дороге, да дождем обмыло леса, так что когда мы проезжали мимо них, они еще роскошнее шелестели нам на встречу свежими листьями и брызгали с колеблющихся ветвей своих алмазными каплями прямо в наши лица, точно заигрывая с нами.
У самой реки чистенький домик. На крыльце стоит кто-то в сером и, заслонясь ладонью от солнца, рассматривает нас.
— Здравствуйте, батюшка! — кричит ему на встречу мой спутник.
— Кого везешь-то?
— Гостя везу.
— Коли с добрым намерением, милости просим!
— А если нет?
— Поворот от ворот! — и батюшка рассмеялся жирным, точно маслом смазанным баском, подавая нам руку.
— А мы думали вы нас чаем…
— Сливок нет скромных — вот беда-то! А постные-то у меня, сам знаешь, злые.
— Ну ничего. С ромом, так с ромом.
— И какой ром-то! Сам Лебедев в Шадринске делал! Ты его в рот, а он тебя за язык цап, тоже защищается. И больно же, подлец, кусает! Я так думаю: Лебедев его купоросным маслом травит.
— Хорош ром, нечего сказать!
— Я тебе говорю, тут ко мне о. Иеремия заезжал. Выпил он этого зверя, да и рта закрыть не может. Ха-ха-ха! Отдышаться, вишь, ему трудно. Я уж и то думаю глотку в полуду отдать, чтобы не так жгло.
— Что это у вас, батюшка? — указываю я на какой-то аппарат в передней.
270
— Барометр собственного изобретения.
От одного угла шла веревка к другому вдоль стены, где она, переняв блок, возвращалась назад и с другого блока висела вниз, оканчиваясь подвязанною к ней гирькой. У гирьки на стене деления и цифры.
— Я все-таки не понимаю.
— А оно очень просто. От известного состояния воздуха, жары или влажности, веревка сокращается и удлиняется. Я сейчас и замечаю.
Оказалось и просто и ясно. И главное — дешево.
— А то еще анероиды! Мне наплевать на них, я и с этим пеньковым барометром чудесно проживу! Вот последний раз, как на охоту ходил…
Священник оказался Немвродом. Только теперь я рассмотрел его костюм. На нем была длинная чуйка, белые панталоны, жилет. Свосем американец. Веселое, энергичное лицо дышало умом; глаза зорко глядели из-под седых бровей; густые волосы волнистыми прядями ложились назад. Борода свилась, видимо некогда ее было расчесывать. — Американец! — чуть не вслух проговорил я.
— Что вы на меня смотрите? Не похож я на племя Левитово?
— Да, сходства мало.
— Потому мы здесь работники. Вен, видите, ружье у меня; коли сам себя не прокормишь, никто не принесет. А рябцы у нас чудесные, вальдшнепы тоже. Я, знаешь ты, — обернулся он к моему знакомому, — вчера всю ночь просидел. Костер зажег и сижу. Как дым понесло, так бекасы через него, через него. Фюить! фюить! и через него. Я в них из дробовки! Сегодня за это вас чудеснейшим жарким угощу. Первый сорт! Вы
271
такой дичи в Питере и не ели. Потому я ее иначе готовлю. Это секрет мой. Я, видите, начинку ей делаю из разных ароматических трав, какие Господь Бог создал на потребу человеку.
— Он и на медведя ходит.
— Отчего же, и на мишку могу! Когда воинственный жар в себе почувствую — и мишка от меня не уйдет, будьте спокойны! Я на прошлой неделе одного укомплектовал. Отдал Сидору шкуру мне приготовить. Зверь почтенный! Посмотрите, тогда поверите. Ему бы и до сих пор по лесам владычествовать, да вот на иерея наткнулся. Чудесную я из него колбасу приготовляю. Нарубил…
— Ну, а как торговля окороками?
— Великолепно! Понравилось. Мужики теперь все ко мне: «Батюшка, продай ветчинки!» Ну я и продаю. Тем и живем. У меня так вся семья работает. Вишь, швейные машины; тут у меня дочки стучат, по сорок рублей в месяц выстукивают — рукодельницы! Ну и я тоже: охочусь, инструменты разные делаю, содовые и шипучие воды готовлю, лимонады… Не хотите ли?.. Так с нуждою не только борюсь, но теперь, одолев ее, над оной надсмеиваюсь! У меня вот и аптека тоже. Фершал у нас пьяный, что он может? А я всех лечу, и ничего, с успехом. Я от этой премудрости эскупаловской вкусил достаточно, от двенадцати болезней могу. А главное, обжоги и ушибы. На заводах этого-то больше всего ведь. Вот если что себе повредите, вывихните ручку — сейчас вставим! И с полным удовольствием!.. Машину вот одну обдумываю теперь.
— Да вы совсем американец! — не выдержал я, наконец.
272
— Зачем американец! Помилуйте! Наши уральцы почище американцев могут. Уралец на все руки. Возьми ты его за хвост, помахай-помахай, да и швырни — он непременно на лапы станет. Такая уж порода!
— Вы что думаете? Он вам конкуренцию может составить.
— В чем это? — обернулся я.
— Батюшка-то ведь стихи как пишет — чудесно!
— Ну уж тоже, все выболтаешь! Пишу, точно, во время досугов. Господа моего прославляю, Зиждителя; природу, Им созданную; чудеса, рассыпанные всещедрою рукою окрест.
— Печатались?
— Не посягал.
— Почему же?
— А потому — стихи дело особое. Это сокровеннейшие движения души, созерцания, коим приличествует тишина и уединение. Нельзя душу на показ выносить, иль боль какую сердечную на рынок, да и кричать: «посмотрите-ка, братцы, что я чувствую, и как оные чувства в стихах выражаю!»
— Ну, если это признать, у нас не было бы ни Пушкина, ни Лермонтова, ни…
— То поэты. А мы так, птахи чирикающие. Как воробьи, знаете, чив-чив-чив! С чириканьем-то в публику не выйдешь. Найдется иной зоиль и за твое чириканье так тебе по затылку… Ах, ты, подлец! Где ружье мое? — засуетился батюшка.
— Что вы?
— Это ведь он до моих кур добирается. Куры у меня — шпанки, дорогие куры!
Батюшка, к общему нашему недоумению, выскочил
273
в другую комнату, пошумел там и потом явился к нам с ружьем. Хороший, вороненый ствол самодельными спайками был прилажен к самодельному и даже не выкрашенному ложу.
— Медведь у меня поломал, — второпях объяснил он, подбираясь к окну. — Сиди, сиди, подлец! Вот я тебя сейчас… Тебе, брат, моих кур не видать!
Нацелился, бац! — и с ветвей высокой сосны, стоявшей около самого берега, что-то темное зашуршало, обламывая сухие сучки и шлепаясь о крепкие. Когда оно упало наземь, мы рассмотрели большого коршуна в агонии, еще зевавшего клювом и вздрагивающего серыми крыльями.
— Меч подъявый от меча и погибнет! — торжествовал батюшка, внося убитую птицу в комнату. В окне был крюк; к этому крюку он и подвесил коршуна, головою вниз. Разбросавшиеся при этом крылья закрыли почти все окно.
— Для примеру другим пернатым разбойникам. Я и без вас знаю, что мои шпанки вкусны, сделайте одолжение! Повадитесь летать — ни одного цыпленка не оставите.
Обстановка поповского жилья была очень хороша. Особенно художественно была исполнена резьба одного кресла.
— Сам делал‚ — пояснил мой спутник, когда священник вышел с ружьем в другую комнату.
— Да что он у вас на все руки?
— А еще бы! Вы бы его в земском собрании послушали.
— A что?
— Загонял всех. Такой оратор — наши только руками развели. Откуда что берется. И честно дело повел как, сейчас же против наших воротил пошел; за правое меньшинство горою стал!
274
Мы провели у попа несколько часов. Рассказы его были неистощимы и в высшей степени увлекательны, благодаря оригинальному остроумию, юмору, неожиданным сравнениям, которые так и сыпались у него при всяком случае. Живое понимание природы сказывалось в нескольких охотничьих набросках; знание же сердца человеческого — в встречах с прихожанами, которые, как я узнал потом от них же, души не чают в своем священнике. Мне первый раз за все мои скитальчества попался такой оригинальный и вместе с тем симпатичный тип. Казалось, он не знал устали; неудачи только разжигали его энергию. Встречая их, он никогда не падал духом. И при этом простота удивительная.
— У нас поп простой! У нас поп чернорабочий! — говорят про него в заводе.
— Сколько вам лет? — спрашиваю его.
— А это как вам будет угодно. По метрике — шестьдесят пять, а по сердцу — двадцать.
И действительно, последнему верилось вполне.
— Где же ваши дочки-то? Я им обещал в прошлый раз книжек захватить, — спросил мой спутник.
— А в лесу. Погоди, скоро придут. По грибы пошли поповны.
— Это у батюшки оркестр.
— Вот, послушайте, послушайте. Мы и на мусикийских орудиях упражняемся. А вы как думали?
Немного спустя, издали послышались громкие голоса и здоровый, сильный смех.
— Вон и козы мои идут.
Краснощекие поповны несколько сконфузились, увидя нас, но тотчас же оправились. Видимо, они выросли на приволье, в чистом лесном воздухе этой благодатной
275
сторонки. После обеда, радушно предложенного нам батюшкой, он сам взял скрипку и стал в угол комнаты.
— Я первая скрипка, — пояснил он мне. — Вот старшая дочка виолончель, а младшая — весь оркестр заменяет, потому что на аккордеоне она.
Батюшка начал, не помню, какую уж пьесу, притоптывая такт ногами, и сам слушал с удовольствием мастерское исполнение. Дочки, краснея, вторили ему, и очень хорошо. За этой пьесою последовала другая, за другой — третья. Серьезные сменялись легкими.
— Мы и танцы играем, — пояснил мне священник. — А теперь я вам свою пьеску сыграю.
Мы прослушали ее с удовольствием. Вещичка оказалась очень свежая и недурная.
Жаль было так скоро расставаться с этой своеобразной и привлекательной личностью. Тем не менее, смеркалось; на востоке, из-за Белого Спая, показались зловещие тучи. Ночь обещала быть дождливою. Самый ветер, тянувший оттуда, веял на нас холодом и сыростью. Мы ехали, торопясь добраться вовремя до Кизела.
— Эко у нас генералов сколько развелось штатских.
— Что такое? — оглянулся я.
— Да вон! — и спутник показал мне свиней, целым стадом бежавших по дороге. У каждой из них шея была продета в большой деревянный треугольник, имевший назначением мешать им портить изгороди и забираться в усадьбы, огороженные заборами.
— Почему вы их называете генералами?
— Да видите — в треуголках.
Когда мы добрались до Кизела, небо затянуло тучами и первые капли дождя уже зашумели в воздухе.
276

XXV. Ироды недавнего прошлого
История пермских заводов богата мрачными страницами. Если теперь положение здешнего рабочего является приниженным, а в некоторых пунктах и вовсе невыносимым, то ещё несколько лет тому назад оно было в полном смысле слова мученическим. Насилие, жестокость, презрение к страданиям подначального люда, грабёж практиковались здесь в столь широких размерах, что надобно поистине удивляться долготерпению пермского населения, покорно выносившего все эти прелести старого режима. Впрочем, пока ещё нечего торжествовать. Разумеется, формы произвола смягчились, жестокость потеряла свой острый характер, став систематическою и облекшись в форму имущественного права, но, тем не менее, даже знающему нынешнее положение горнозаводских крестьян их прошлое является каким-то ужасным кошмаром. В Кыновском заводе ещё недавно беспутствовал Z. Теперь он ещё жив и, как говорят, несколько посмягчился, но исправиться не ис-
277
правился. Этот прохаживался больше на счёт сластолюбия. По вечерам, когда служащие уходили в контору, он врывался к ним в дома и насиловал жён, дочерей, которые, наконец, начали запирать двери и ставни, как это делали несчастные болгарские семьи в период владычества баши-бузуков в придунайских областях. Во время крепостного права он беспощадно ссылал в Сибирь рабочих, вступавшихся за свою супружескую честь.
— Тут у нас, почитай, весь завод по наряду у Z. перебывал, — говорили мне впоследствии. — Никого не обижал, всем бабам и девкам списки вёл.
Когда это чудовище управляло в Усолье соляными промыслами одной из самых громких русских фамилий, по вечерам мимо его дома женщины не осмеливались ходить, потому что он их выслеживал и, как минотавр, утаскивал их в своё логовище. К сожалению, в Усолье не живало царевен, а то, наверное, нашёлся бы какой-либо Георгий Победоносец, который пронзил бы копьём сего сластолюбивого змея. В Кыновском заводе устроилось, было, общество потребителей и устроилось прекрасно, затем ввёлся обычай разбираться служащим с управляющим помощью третейского суда. Три года и то, и другое существовало к общему удовольствию, порядок был всюду примерный, ссор никаких. Ни претензий со стороны служащих, ни притеснений со стороны управляющего не было. Явился Z. и дело разом рухнуло. Общество потребителей он стал теснить, а третейскому суду и дохнуть не дал. Граф Строганов прежде здесь был очень популярен, но с тех пор, как от имени его стал действовать Z., народ и на его доверителя перенёс свою злобу и ненависть.
278
Более всего здесь жалели общество потребителей. Оно приносило заводскому населению громадную пользу. Капитал на его основание дал Строганов с тем, чтобы выручка в погашение долга поступала в его контору. Осуществили эту прекрасную идею Воеводин и Рогачёв, которые, разумеется, нисколько не напоминали Z. своими личными качествами. Несмотря на все меры, принятые им, общество потребителей в Кыновском заводе владеет теперь 11 000 р., выплатив владельцу 6 000 руб., занятых на своё основание.
Приказчик купца Обыденкова, Никитинской волостной старшина, ещё недавно практиковал следующую систему взыскания недоимок с заводского населения. Он вешал мужика головою вниз, пока тот не соглашался уплатить требуемого взноса. Один их провисевших таким образом с четверть часа, выздоровел и пожаловался, но в этом случае не был поощрён начальством. Оно распорядилось отпороть его розгами «за беспокойство». Старшина, по указанию купца Обыденкова, споившего здесь несколько уездов, проделывал и не такие вещи, причём ни разу и никто его не подвергал законной ответственности. Всякий раз, когда местным судебным учреждениям ставили в укор подобные случаи, ответ от них получался один и тот же:
— Тут, батюшка, такие каменные стены нагромождены, что их и громы небесные не разобьют.
Не лучше до недавнего, впрочем, времени оказались и новые судебные учреждения. Прокуроры и их товарищи прямо останавливали слишком рьяных и честных судебных следователей.
— Дела ведь не сделаете, а кляуз разведёте много, бросьте.
279
Если же следователь не бросал, то его за несогласие переводили в другой округ, или просто выгоняли на все четыре стороны.
Там, где существовала система «уроков», т. е. определённое в день количество работ, притеснение рабочих было ещё ужаснее. Часто штейгер отказывался назначать уроки, выходившие из пределов, возможных для человеческой руки и человеческой силы. Таких штейгеров (горный мастер — уставщик) драли немилосердно «за потворство лентяям». Один из горных начальников любил даже драть с прохладою. Рабочих драли до тех пор, пока его высокоблагородие докуривало сигару. Если сигара была хороша и курилась со смаком — истязания несчастного происходили дольше. Жена и дети, бывало, в ногах валяются, а драньё идёт своим порядком, и на плач просителей начальство обращало столько же внимания, сколько на назойливого злого комара или жужжание пролетающей мимо пчелы. Часто, на первой трети сигары истязуемый лишался чувств, но это не мешало докурить сигару и досечь штейгера или рабочего. Рассказывают о некотором Семёнове. Сын простого рабочего, он уже добрался до седьмого класса гимназии. Вытребованный отцом на завод и думая здесь выделиться своими познаниями, он передал своё увольнение брату, а сам заменил его. На заводе людей образованных вовсе не было. Семёнова заметили — сделали урядником, как вдруг начальство сменилось. Новая власть, как-то проходя мимо, увидела Семёнова, и по общей манере заводского галантного обращения, начала было:
— Ну ты, прохвост, что делаешь?
Семёнов обиделся. Это было на Юговском заводе,
280
где до этого времени практиковалось совершенно иное обращение.
— Позвольте!
— Чего, болван, позвольте?
— Как вы смеете ругать меня, я…
— Вот ты как! на гауптвахту!.. Я тебя выучу. На три дня.
— Он из образованных, — шепнула, было, старая власть.
— Из образованных? На две недели! У меня образованным первый кнут. Я вам, подлецам, покажу…
— Начались прижимки, Семёнова из урядников назначили в писаря. Стал служить писарем, власть придралась к чему-то и послала Семёнова в полицию с запиской, где было изображено: «отпустить подателю двадцать ударов розог». Отпустили сполна. Через два дня опять то же, но с усилением порции. Потом повторения стали правильны. Три раза в неделю несчастного обязательно посылали в полицию, где столь же обязательно «отпускалось» ему требуемое количество. Семёнов обезумел от горя. Не зная, что делать — бежал. Его поймали, опять «отпустили». Бежал ещё раз, с тем же результатом. Прикинулся сумасшедшим. Послали к полицеймейстеру Якову П….му, с приказанием «запороть». П….н приготовил палачей, но куда-то был вызван внезапно. Исполнявший его обязанность сжалился над измученным Семёновым и вместо палачей поручил исполнить экзекуцию десятским. Его за это чуть не предали суду и стали преследовать. В конце концов Семёнова выслали в Богословские заводы — центр подлостей и мерзостей того времени. С 1852 до 1863 года он выдерживал эту каторгу, наконец, помешался в
281
самом деле. Помешанного драли и запарывали точно так же, как и здоровых. Дальнейшая судьба его нам неизвестна. Семёновых здесь были массы!
— Не перечесть. Каждый десятками их насчитает! — сообщали мне.
Горный начальник, таким образом преследовавший Семёнова, был известен злодействами, по всей справедливости разделяя эту славу с исполнителем своих приказов, полицеймейстером П….м.
Кто-то украл воз с сеном и убежал. Брат его, мальчик, приехал в город искать его. Ребёнка схватили.
— Где твой брат?
— Не знаю; сам приехал, чтобы найти. Мамка послала.
— Под розги — пытать. Повторяет то же.
На другой день опять та же пытка и то же наказание. На третий — повторение по этой программе. На четвёртый — мальчика нашли в тюрьме повесившимся!
Этот горный начальник, ныне генерал в отставке, живёт в Питере, пользуясь заслуженным отдыхом и исправно собирая доходы со своих домов. Неужели в этом подлом звере не просыпается чувство? Неужели сквозь заскорузлую кору его не может пробиться ни один укор совести? Неужели сон его спокоен и крики замученных жертв не тревожат никогда в тишине ночи этого «идеального злодея»? Не может быть! Нельзя поверить ничему подобному. Мне кажется, напротив, всякая верёвка должна его тянуть к себе; а если он, как Иуда, кончит свою гнусную жизнь самоубийством — ни дети, ни близкие не должны оплакивать этого старого, развратного и злого негодяя! Собаке — собачья смерть.
282
Каждый день свист шпицрутенов, розог, крики жертв, вой их жён и детей раздавались в заводах. Это было какое-то царство непрекращавшихся ужасов. Не было спины, не исполосованной прутьями; не было человека, которого не искалечили бы руки начальства. Ни честь девичья, ни личное достоинство, ни заслуги, ни труды свыше мер, ни исправное исполнение своих обязанностей — не значили ничего. Произвол царил повсюду, закон спокойно стоял в шкафах.
— Я царь, я бог Уральского хребта! — кричал, бывало, другой генерал — Глинка, начальник казённых заводов.
Каждый из его подчинённых был таким же царём и богом у себя в своём небольшом отделе.
Равенство не перед законами, а перед розгами было всеобщее; драли женщин, запарывали детей; даже спины иерейские не оставались девственными. Их возделывали, случалось, с равным усердием. И между коленами Дановым и Левитовым не делали никаких различий. Доходило до чудовищных несообразностей. Управляющий всеволожскими Луньвинскими дачами, Козлов, порол розгами — например, старика Дубкова, «за открытие каменноугольных копей» там, где их не предполагали.
— Как ты смел?
— Я думал, польза будет. Нашёл и донёс вам!
— Я тебе дам находить! Ишь какие ещё разведчики нашлись.
Старика вынесли из полиции на руках!
Теперь эти копи разрабатываются и доставляют владельцам громадный доход.
На другом заводе крестьянин наткнулся на богатую золотоносную россыпь. Его управляющий просто застрелил и донёс, что, защищая собственную жизнь, убил раз-
283
ведчика. Дело кончилось ничем, а между тем, россыпь была взята убийцей в аренду и сделала ему миллионное состояние.
Один из горных начальников, как еврейский царь Вирсавией, увлёкся женою своего рабочего. Баба молодая любила своего мужа и с заводским Соломоном не захотела иметь никакого дела. Тот, впрочем, недолго думал. Призывает рабочего.
— Что лучше: двадцать пять рублей или двести пятьдесят розог?
Рабочий не понял.
— Ну вот что, брат. Или я тебя запорю, или ты пришли мне жену в дом, для услуг.
Рабочий, к удивлению начальства, оказался из упорных. Стали его пороть. Действительно через месяц запороли, а заводская Вирсавия удавилась в петле.
И мужа и жену признали не заслуживающими христианского погребения по приказанию уральского Соломона. Дело это было настолько в порядке вещей, что о нём даже и не говорили на заводах.
— Дурак! — отзывались о рабочем. — В люди бы вышел. Сам своего счастья не хотел. И жена-то глупая. Кабы умная была, сама бы к начальнику пошла.
Таковы были понятия; да иными они и быть не могли в этом душном воздухе бесправия и произвола.
— Нравы у нас, сударь, жестокие! — сказал бы уральский Кулибин того времени.
— У нас просто было! — вздыхают обросшие мохом поклонники старого режима.
Впрочем, повторяю, торжествовать нечего. Времена нынешние мало чем уступят прежним. Изменилась только форма насилия, бесправие заменилось фикцией бумажного
284
права. В одной из следующих глав я расскажу, что такое уральский горнорабочий в настоящее время, когда и прочее… Горные начальники сменились частными владельцами заводов из щедринской коллекции Разуваевых и Колупаевых. Эти порют меньше, зато вымаривают население голодом, бьют его не по карману, потому что при колупаевской реформе кармана не полагается — класть нечего, а по брюху. Рабочие слоняются, как тени, не зная, куда им деваться. Разумеется, теперь не случается, как это, например, сделали с Иваном Снетковым, замуровывать в стены за бунты; но прежний рабочий хоть до бунтов доходил, а нынешний только вздыхает «хлипко», да не разгибая спины работает.
— Какие уж у нас бунты! Дай Бог сытым быть, чтобы не примереть!
А история этого Ивана Снеткова очень любопытна. Он был замечательно красив и спознался с любовницею управительскою. Заводской Отелло заковал его; но счастливый юноша убежал, разбив решётку тюрьмы и захватив с собою кстати Дездемону. Отелло, недолго думая, схватил отца этого уральского Париса и замазал его в стену; только и оставил пространство, чтобы дышать, да есть можно было.
— Пока сын твой не явится, ты просидишь у меня в мешке.
Вечером того же дня сын явился. Отца выпустили. На другой день управитель позвал старика и сообщил ему:
— Сын твой опять убежал. Ну да Бог с тобою, я на тебе зла не помню. И отпустил бедняка.
Тот было обрадовался, думая, что управитель и в самом деле простил юношу. Через несколько лет правда обнаружилась. Отелло приказал преданным ему людям
285
в готовый каменный мешок посадить Снеткова, но уже замуровать его совсем кирпичами. Один из трёх злодеев покаялся.
— Куда ни пойду, везде слышу, как он тогда плакал. Мы его закладывали кирпичами, а он только стонал и не просил уж и не бился!
Приказная сволочь дала знать управляющему о повинной одного из его верных слуг. Через неделю приехали к нему для обыска, стена оказалась заделанною. Сняли слой кирпичей, под ними никакого мешка не было.
Когда доказчика наказывали кнутом, он кричал: «терплю за Снеткова, за злодейство своё!» Так под кнутом и умер… От этого управляющего пошли одни из самых крупных богачей пермских.
286

XXVI. Рабочий на заводи и на приисках
— Наш народ — бездушный народ. Лонысь барин один спрошал: «Как вы, братцы, живете?» — Помираючи, живем. Вот как мы живем!
— Что-ж, нужда одолела?
— Нужа-нужой. А только седни не знаешь, где завтра будешь. Потому — завод спалит леса, ну и пошли все кругом с сумою. Вот через Шабурное проезжать будете — поглядите. Голина совсем. Словно дерево под корень. Лоском лежит!
И действительно, жизнь уральского рабочего далеко не завидна. Самый лучший округ — северный, и тот в этом отношении не делает исключения. Лазаревскому и демидовскому рабочим, разумеется, живется лучше. Они хоть убеждены в прочности своего положения и могут устраиваться оседло. Остальные беззащитны и не уверены в завтрашнем дне. Что же касается до несчастных, которые попали в руки Разуваевым и Колупаевым, то уж, разумеется, крестьянская лошадь в марте,
287
т. е. перед подножным кормом и после скудного зимнего корма, облезшая, хилая, едва передвигающая ноги, не переменит своего положения на это. Колупаевские батраки и ограблены, и придушены, и развращены до мозга костей. Их даже секут и, представьте, секут Разуваевы и Колупаевы второго сорта, т. е. разуваевские и колупаевские приказчики! Что это не преувеличение видно будет из фактов, приводимых ниже. Теперь же охарактеризуем экономическое положение лазаревского рабочего в Кизеле, Чермозе, Артемьевском и других пунктах, описанных нами. Заводские работы здесь по приемуществу задельные и они ценятся выше поденных, потому что есть интерес больше работать. Какая-нибудь баба, стоящая у обжигания руды для домны, как ни хлопочи, более 20 к. в день не получит, а при задельной плате каждый заработает столько, на сколько хватить его знаний и сил; разумеется, условия труда здесь столь ненормальны, что и этого, в сущности, очень мало. Вот, например, так называемая пудлинговая артель. Она сваривает чугун в пудлинговых печах и рассчитывается уже по выделке железа, причем на каждую печку в месяц хорошему мастеру достанется 28 р., двум подмастерьям — каждому по 25 р. 50 к., двум рабочим — по 19 р. Для того, чтобы получить этот скудный заработок, нужно сварить и выделать не одну тысячу пудов сходного, т. е. лучшего железа. Из самого же процесса работы, описанного мной выше, видно, что это за каторжный труд. Помимо простой физической силы и выносливости, требуемой им, нужно еще, при постоянном мускульном напряжении, разрываться во все стороны лицом к лицу со сварочными печами, из которых пышет адом. Понятно, что человек, который
288
целый день проводит на банном полке в 60-градусной жаре, да еще обязан работать при этом, не имеет никакого основания рассчитывать на свое здоровье. Отсюда всевозможные тифы, горячки, простуды. Отсюда сухие, словно насквозь высушенные тела, слабые груди и больные глаза. Как бы ни было сильно зрение — оно притупляется тотчас же от этого красного блеска печей, от прилива крови, вызываемого невыносимым зноем. При каждой такой печи должны быть еще два мальчика. Они подымают заслонки и, разумеется, за 20 к. поденной платы уже в раннем возрасте лишаются самой возможности не чахнуть целый век. При работах несходного железа, требующих меньше внимания, с каждой тысячи пудов мастер получить 2 р. 50 к., подмастерье — 1 р. 50 к., рабочий — 1 р. Сходное и несходное железо вырабатывается вместе, причем последнего выходит из общей массы 7 или 8%. Если артель трудится дружно и хорошо, то, перелагая ей задельную плату на поденную, с вычетом праздников и каникул, которые даются на летние полевые работы, ей придется в рабочий день: мастеру 1 р., много-много 1 р. 5 к., подмастерьям по 90 к., рабочим от 70 до 75 к. Более легкая работа машиниста оплачивается меньшей ценой. Как он не рвись, более 15 р. в месяц ему не назначат. На самых щедрых заводах этого округа варовщик и подмастерье зарабатывает 27 р. 50 к. в месяц, мастер — 32 р. 50 н., простой рабочий — 25 р. Обжимальщик — тот самый железный человек, что шесть часов в день стоит под огненным дождем расплавленного шлака и под молотом обрабатывает доставленные ему из пудлинговых печей куски — с каждой тысячи пудов сходного железа получит 9 р. и с каждой тысячи несходного — 1 р.
289
25 к. В день, таким образом, ему при удаче придется не более 1 р. 50 к. Это уже аристократия заводского труда. Железный человек хотя и испытывает положение Содома и Гоморры, которые, по библейскому преданию, были побиты небесным огнем, но зато он работает только шесть часов в сутки. Сварочные рабочие, опять раскаливающие железо в сварочных печах и прокатывающие его на полосы, разрезывающие, рубящие и сортирующие его, затем весовщики и вяжущие пакеты, с каждой тысячи пудов получают по 6 р. 40 к., причем на долю мастера, хоть он лопни от натуги, больше 1 р. в день не достанется. Рабочий за то же время получит 60 к. Те, которые в средней полосе России находят крестьян на всевозможные полевые работы помесячно за 7, за 8 р., изумятся размеру уральских платежей; но они должны иметь в виду, что хлеб здёсь дешевле 85 к. за пуд не падает, и что все категории заводских рабочих на своих харчах. Да и самый труд так ужасен, что любой из горнозаводских литейщиков пойдет на самую тяжелую земляную работу за половинную плату против своей, но с тем, чтобы не жариться перед печью, не обливаться целый день потом, не болеть и не умирать преждевременно. Я встречал здесь стариков, но редко. Вообще заводской крестьянин редко дотягивает до сорока лет. Не лучше положение крестьян и на угольных работах для того же завода. Из каждой сажени еловых дров артель должна с умением выжечь не менее 2/3 кубич. саж. угля. Для этого требуются очень хорошие мастера. Из березовых полагается меньше. На десять коробов елового угля идет 10 бадагов дров (бадаг — ½ кубич. саж.). Ельника сметничного, т. е. смешанного с березой, на 10 коробов
290
идет 11 бадагов; чистый березовый уголь на 10 коробов потребует 12 бадагов леса, т. е. 6 кубич. саж. дров. За рубку дров, за каждый бадаг полагается 60 к. Тут и свал леса на место, и сама рубка. За выжиг угля с каждого короба платят 65 к. за еловый, 70 к. за сметничный и 75 к. за березовый. Перевозка с версты и короба 5 ½ к. за еловый, 6 к. за сметничный и 6 ½ к. за березовый. Для рубки дров нужны привычные зырянские руки. В то время как зыряне приготовят, например, два бадага, здешние крестьяне успеют приготовить не больше одного или полутора. Угольщикам тоже работа не легенькая; приняв дрова на свой страх и за своею ответственностью за их количество, они должны расчистить место, подвезти, сложить, осыпать землею, покрыть дерном, обуглить и потом уже, разломав на куски каждое обугленное полено, сложить его в валье и перевезти на завод. В то время как дрова рубят весною, отчасти осенью, обжигают их обязательно в осень, а вывозят зимою. Зыряне приходят на этот промысел не артелями, а парами, отец с сыном, брат с братом или с сестрою, муж с женой — непременно родные. Бабы в работе у них не уступают мужчинам. За весь промысловый сезон, состоящий иногда из трех, иногда из четырех месяцев, такая рабочая пара, питаясь одним хлебом и редко пьянствуя — зыряне вообще пьют мало — унесет с собой каждая рублей по 40–50. Случается, что при неудаче уйдет и с пустыми руками. Но опять-таки с зырянами этого почти не случается; слишком они работящи, внимательны и умны. Они доходят на юг до Кыновского завода; дальше уже редко. Дальше чердынец идет, пермяк, русский. Каждая такая зырянская пара,
291
входя в соглашение с заводом, требует, чтобы хлеб ей отпускался из заводского магазина, причем бы более 70 к. за пуд не брали. Иначе она не останется на заводе. Разумеется, на эти условия заводоуправления соглашались, потому что зыряне работники превосходные. Выносливость их выше всякого сравнения. Вот, например, их зимнее житье. Они вбивают в землю четыре низеньких столба, настилают на них крышу. Со всех сторон открыто. Под таким катафалком они спят в снегу месяцы, какие бы морозы не стояли. Дров для себя не изводят; едят иногда сырое, например, соленую рыбу. Замерзают редко, хотя, разумеется, и этот грех случается. В последние годы зыряне уже не являются сами с предложением своих услуг, а с заводов поверенные едут к ним подряжать дроворубов и угольщиков. При этом между всеми рабочими парами существует полная солидарность. Если одну из них на заводе обидят или обсчитают, то на следующий год поверенный этого завода уедет от них с пустыми руками. Какие бы условия он не предложил, сколько бы денег им в руки не совал, ни один не наймется у нему. Это соблюдается свято. Сборный пункт зырянских рабочих пар — Усолье. К нему со всех концов они идут прямиком, целиною, наперерез, не стесняясь тем, что нет дороги.
— Как вороны летают! — сравнил рассказывавший мне эти подробности.
Где они раз были или прошли — никогда не забудут.
Кизеловский, Чермозский и другие лазаревские заводы кое-что делают и для рабочих. Ниже я скажу о пенсионах, выплачиваемых тем, которые всю жизнь про-
292
работали на Лазаревых. Рабочему, имеющему большую семью, выдается на каждого четвертого ребенка, а вдовам на третьего, довольствие провиантом до 12 п. в год, до поступления в работу, или до облегчения их участи другим способом. Таким образом в Кизеле содержится около 111 мальчиков на 900 р. в год. По невозможности взыскать, ежегодно складывается долгов с рабочих 1,000 р., да на обязательную продажу хлеба по условленным с рабочими ценам завод каждый год теряет около 7,000 р. Разумеется, все это очень ничтожно, но у некоторых других и подобных малых пособий нет. Я уже не говорю о новой аристократии заводской, о Разуваевых и Колупаевых горного дела; даже у крупных и именитых предпринимателей выдадут семье искалеченного или убитого на работе труженика 2 р. единовременно и ступай себе на все четыре стороны! Всеми этими преимуществами пользуются, но гораздо менее вознаграждаются рудничные рабочие на заводах Абамелик-Лазарева. С ящика бурной железистой массы объемом в 1/8 часть куб. сажени уплачивается за руду, взятую из внутри, т. е. из-под земли, в шахтах — 2 р. 50 к. и 2 р., а за поверхностную — 1 р. Как мужики, так и бабы, в этом случае получают одинаково; различий для более сильного пола не делается. Переводя эту задельную плату на возможный поденный заработок, получим от 10 до 20 к. для поверхностных рабочих, так как на земле руда слишком рассыроплена в негодных породах, а для шахтовых — каждые пять человек, составляющие артель, могут за двенадцатичасовой труд получить 2р. 50к., т. е. по 50к. на человека. Очень слабое вознаграждение за упорный труд в вечном мраке, да еще — при дурном устройстве
293
шахт — в вечных опасениях быть заваленными землею, залитыми водою и заживо схороненными!
— Как вы им мало платите! — вырвалось у меня как-то.
— Удешевите сплав и уголь — можем платить и дороже. И то в этом году, мы продаем им хлеб по 56 к., за который сами заплатили 70–75 к. Сочтите, во что это влетит! Вон у них бабы занимаются пильною работою, так мы им по 10 к. в день платим. А у них и дети есть. Сами знаем, что мало, да что же вы поделаете! Заводы — не благотворительное заведение!
— Говорят у Строгановых прежде лучше было рабочему.
— Еще бы! Лес-то ведь даром совсем оказывался. Теперь лесов нет, а каменный уголь пока дорог. За то же и секли как в те поры!
На каменноугольных лазаревских копях рабочие получают с вагона, судя по крепости забоя. В вагоне, вместе с мусором, помещается 35 п. угля. Вознаграждение за добычу этой массы распределяется так: забойщик, отбивающий породу, обязанный сверх того даром крепить штольни и ходы или, лучше, норы свои балясинами, получает от 10 до 12 копеек с вагона. При мягком забое, таким образом, ему придется около 1 р. 25 к., при твердом до 50 к. в день. Забойщик вообще в месяц может добыть от 15 до 18 р. Редко более. Подкатчики, доставляющие руду от забоя к вагонам, на поденной плате, по 20, 25 или 30 к. Вагонщики, за доставку вагонов к подъемной машине по рельсовому пути, 40 к. в день, полуработники, т. е. молодежь до 15 лет, отнимающие днище от вагонов, чтобы уголь сыпался на грохоты — 30 и 20 к. в день, отводящие вагон в сарай
294
девочки — 20 к., а женщины, отбрасывающие мусор — по 25 к. Кроме того, для движения вагонов устроена паровая машина; заведующий ею вознаграждается 23 р., а кочегар 9 р. в месяц. Плотники, за срубы и стойки из крепежного леса, поставляемого внутрь в шахты, могут в день наверстать 40 к. При добывании флюсов, т. е. ломке известкового камня на горах, лежащего в наруже, за 1/8 часть куб. сажени уплачивается рабочему, по обмеру правлением, 30 к. В день можно наломать флюсового камня на 45–60 к. Отдельных рабочих на эту работу не берут, а непопавшие в тот день на завод или почему бы то ни было свободные от занятий, крестьяне уходят на реку, ломают и складывают известняка, а потом, когда им понадобятся деньги, делают заявление, что ими наработано столько-то куб. сажень.
Таковы цены на заводах Кизеловском, Чермозском, и вообще у Абамелик-Лазаревых. Повторяю опять — здесь; благодаря тому, что во главе дела поставлены гуманные люди, вроде Новокрещеных, Попова и других, рабочему живется лучше, чем в других местах; но положение горного дела во время посещения мною этих заводов было таково, что улучшения в близком будущем не ожидалось вовсе. Кизеловский заводской рабочий уже утратил тип крестьянина. Это скорее городской мещанин, слабый физически, но более развитый, предприимчивый и, разумеется, более деморализованный, чем мужик. Целомудрие вовсе не считается здесь доблестью, и супружеская ревность почти неизвестна. Живут рабочие лучше, чем где бы то ни было. Дома их нельзя назвать избами. Комнаты чистые, есть кое-где немецкая мебель. Платье — в праздник непременно городское, в будни —
295
тряпье и лохмотья. Всклоченные, с налипшими на лоб космами, воспаленными глазами от огня, перед которым приходится трудиться, с обожженным лицом и шрамами на лбу и на щеках, с редкими усами и бороденками, сухие и слабые на ногах, заводские рабочие резко выделяются из массы здорового (где осталось таким) крестьянства. Сквозь прорехи кожаной рубахи, надетой на работу, сквозят выдавшиеся ребра, острые плечи — тоже в шрамах и ожогах; открытый ворот обнаруживает впалую, чахлую грудь. По складу тела всего лучше на них изучать скелет. Каждая косточка глядит в наружу, мяса им отпущено в обрез, жиру не полагается вовсе. Зато если вы с ним заговорите, то окажется, что они газеты почитывают и рассуждают уже не как крестьяне. Взгляд местного рабочего несколько суров и тяжел, как и куски, которые ему приходится обжигать в печах и обжимать под молотами. В пьяном виде он не сентиментальничает. Напротив, мрачен и сосредоточен. Сознания довольства своего положения нет нигде. Напротив, с третьего слова:
— Прижимка нас одолела!
— Рабочему человеку смерть! Заели рабочего человека.
— Терпи, покуль жив! А и умрешь, не легше!
— Бог нас забыл, а люди покинули, так и маемся.
— Хозяевам хорошо, в золотых каретах ездиют в Питере, а мы что червь болотный!
Рабочий уже понимает, что он имеет право разделить с хозяином некоторую выгоду от производства. Так в Кыновском заводе служащие подали просьбу о разделе 10% с чистого дохода между трудящимися. Какой ответ последовал на это, мы не знаем.
296
— Мы что пчелы: нанесем меду, а нас хозяева прочь гонят. А мед-то себе!
Я вспомнил точно такое же сравнение, сделанное Пьером Дюпоном в его знаменитой песне работников. Мне не раз приходилось заставать в Кизеловском заводе рабочих за книгою, а как это видно будет из последующих очерков, между рабочими не редки и такие, которые сумели довести самообразование до весьма исключительной высоты. Разумеется, такие встречаются среди строгановских, лазаревских и демидовских крестьян. У Разуваевых и Колупаевых рабочий доведен до полуживотного состояния; нищета его душит в конец, заработная плата все понижается, потому что хозяева связали по рукам и ногам беднягу; а протестовать — и думать нельзя! Сверх того, тот же хлеб, который на хороших заводах продается рабочему дешево, тут обходится ему чуть не вдвое. Рабочему не выдают денег на руки, и он обязан все забирать в хозяйской лавке, где цены такие, что и более состоятельному человеку они были бы не под силу. Так, например, от кварца, от шлаков, сапоги рвутся чрезвычайно быстро, и каждый раз рабочий платит за них по 9 р. в Колупаевсую лавку; тогда как рядом, в свободной лавке, цена им 4 р. Взял бы там — денег нет, деньги заменяются расчетною книжкою. Были таким образом уголки, где фунт сальных свечей вгоняли рабочему в полтинник. У нас жидов ругают! Да помилуйте, относительно эксплуатации ближнего своего любой Разуваев любому Полякову или Грегеру пятьдесят очков вперед даст и с одного раза партию выйграет. Больниц у таких палачей нет совсем. Работая по колена в воде, схватывая тиф, горячку, ревматизм сочленений, рабочему негде
297
найти себе помощь. Он беззащитен. Даже, случается, умирают от простых ожогов, ушибов, потому что нет под руками самых простых средств. Там, где рабочий на хозяйских харчах, пища их такова, что неприхотливый эскимос отвернулся бы от нее с отвращением. При повальной системе воровства, не один Колупаев грабит рабочих; у Колупаева пропасть мещан служит управляющими, надсмотрщиками, которым тоже надо вдоволь насосаться человеческой кровью и потом. Пиявка — та добрее. Больше себя не выпьет, отпадет. Колупаевские же подручники обладают бездонными утробами. Чтобы рабочего в руках держать, мало плохо кормить его, нужно еще опутать неоплатною сетью долгов. Розги в этом случае действуют наиболее принижающим образом. С тех пор как горным исправникам нельзя пороть — навязали эту порку рабочим артелям. Артель, по приказанию какого-нибудь Чернопупова, либо Выборова, либо Ворошилова, дерет своего сочлена самым благополучным манером и ничего! Особенно скверно на приисках; тут Выборовский и Колупаевский грабеж не знает предела. В Серебрянском округе, например, не раз случалось, что поверенные этих эфиопов даже и в людей стреляли, и ничего — обходилось гладко. Из сотни дел, записанных мною во время поездки на прииски, я приведу здесь только одно. К молодому судебному следователю, чуть ли не Кунгурского уезда, явился Алексей Королев и объяснил, что он, вместе со своими товарищами, нанялся каждый за девять рублей в месяц работать на золотых приисках купцов Выборовых. Поверенный последних, управляющий Варваринским прииском, Петр Ворошилов, обязался при заключении условия давать этой артели бесплатно пищу и
298
не изнурять непосильными работами. Королев был аккуратен; с 5 часов утра он являлся на работы и проводил на них до 8 часов вечера. Но так как на прииске работа тяжелая, а здоровье у него оказалось слабое, то он несколько раз хворал, причем сам Ворошилов освобождал его от работ, разумеется, не давая ему в эти дни никакой платы.
— Я часто хвораю, — объяснял Королев, — грудь у меня… Колотье такое, что не приведи Бог! Года два назад, на хозяйских работах, упал с коня грудью на бревно и с тех пор хирею.
Чем дальше, тем Ворошилов менее стеснялся с рабочими; наконец, больного крестьянина поставили на такую работу, где он должен был лечь разом. На Варваринском прииске существует только одна шахта и вся работа главным образом состоит из выкачивания воды, которая все больше и больше наполняет ее, потому что и шахту роют все глубже и глубже. Воду, камень и песок из нее железными бадьями, каждая весом, без груза, в пуд. Работа эта происходит так: один на дне шахты роет ее, насыпает песок и камни, и наливает воду в бадьи, которые опускаются и подымаются наверх посредством волочины (каната) с железными крючьями и без всяких закрепов или хомутиков. Бадьи поэтому постоянно срываются и убивают людей. Горная полиция обязана следить за этим; но Ворошилов умеет с нею ладить отлично, поэтому «к пустякам» она не придирается. Волочина огибает помещенный над шахтою волок, род круглого деревянного обрубка, вращающегося на железных осях. Таким образом, при вращении волока, волочина попеременно опускает и подымает то одну, то другую бадью из двух,
299
висящих на ее концах. Волок вертят посредством прикрепленных к его осям двух воротов. Их должны приводить в движение попеременно двое рабочих, а не один, иначе, если он утомится, ворот может вырваться из рук; а так как те же Разуваевы да Колупаевы скобок или хрепков не делают, то ворот завертится обратно, быстро спустит бадью в шахту и убьет рабочего, что не раз там и случалось. Не смотря на это, Ворошилов ночью заставил Королева и другого рабочего, Кручинина, выкачивать воду из шахты, с тем, что один будет работать на дне ее, а другой наверху. Шахта эта была глубиною в семь сажень; никаких лестниц в нее не шло; опускались и подымались в бадьях; воздух оказывался таким, что после двухчасовой работы оставаться там никто не мог. Трубы для очищения воздуха не действовали; на дне шахты было много киновари, выкапываемой вместе с песком и камнями. От этой киновари рабочих тошнило и рвало. Сами трубы были деревянные, с большими щелями, какая же тяга могла быть в них! Киноварь тут жилами пронизала кварцевые породы, страшно крепкие и потому требующие громадного мускульного напряжения при их разбивке. Королев и Кручинин, первый еще притом едва державшийся на ногах, побоялись спустить в бадье один другого вниз ночью, когда никого не было. При постоянных обмороках, случавшихся на дне шахты с рабочими, другой, остающийся наверху, не успел бы вытащить в бадье своего товарища и тот бы неизбежно задохнулся. Оба они устали и потому боялись еще, что, при подъеме или спуске, ворот вырвется из рук, и тогда сидящий в бадье полетит вместе с нею на дно шахты и убьется. Королев и Кручинин решились поэтому выкачивать воду, не спускаясь
300
вниз. К утру воды оказалось столько же, сколько было и вечером, потому что в это время ее прибывало в течение двенадцати часов на четыре вершка. Если бы Королев и спустился вниз, то все равно больше бы не выкачал. В пять часов явился Ворошилов.
— Ты отчего не на дне?
— Нельзя!
— Почему нельзя?
— Как же одному спускать и подымать беспрестанно бадьи и человеком и водою? Нам только и можно было оставаться вверху у ворота.
— Ты еще рассуждать!
И Ворошилов запер Королева в чулан. Там ему не давали ни есть, ни пить два дня. По окончании этого ареста, приказчик созвал всю артель рабочих и приказал ей высечь сейчас же Королева розгами. Артель, разобрав дело, нашла бедняка правым.
— Сечь его не станем! Штрафуйте, если угодно! — объяснил выборный от артели.
— Не станете?
— Нет.
— Хорошо же, я в вас стрелять буду! Я сейчас тебя застрелю, — накинулся он на Королева и взялся за ружье.
Королев, измученный и больной, струсил.
— Если вы будете стрелять, так я должен топором себя защитить.
Рабочие же, «боясь, чтобы Ворошилов действительно не выстрелил в кого-нибудь из ружья», когда этот доблестный Колупавеский приказчик повалил едва державшегося на ногах Королева, высекли его, дав ему двадцать ударов. Затем Ворошилов наказанного поса-
301
дил вновь в чулан, род загородки, сколоченный из досок, с кровлею.
— До тех пор я тебя не выпущу отсюда, пока ты не подпишешь нового расчетного листа.
Дело было в том, что прежний расчетный лист, по которому Ворошилов был должен Королеву, первый вырвал и разорвал, а в новом хотел обозначить плату со дня поступления рабочего на прииски не в девять, а только в семь рублей в месяц. Побившись, побившись, несчастный рабочий исполнил требование хозяйского палача. Понятно, что здоровье Королева расстроилось окончательно и продолжать работу он уже не мог.
Этот расчетный лист был у меня в руках. В нем есть графа, по которой Ворошилову «в случае замечаний лености» дозволяется убавлять плату рабочему. В расчетном листе приведены и цифры, по каким отпускались припасы рабочим. Оказывалось, что фунт сахару обходился последним в 44 к., пятикопеечной махорки — в 20 к., и все остальное в той же пропорции.
Стали допрашивать свидетелей. Оказалось, что глубина шахты уже выросла из семи сажень в 29 аршин, и что канат, на котором подымают бадьи, мокрый весит пять пудов, а самая бадья не пуд, а полтора.
— Действительно можно задохнуться на дне шахты?
— Еще и как! Помилуйте — рвет!
— А может рабочий поднять со дна человека?
— Одному трудно, если скоро, а медленно — опасно. Воздух такой, что и днем захватывает дыхание, а ночью он еще хуже… Свеча гореть не может… Меня рвало в шахте раз по семи в день.
— А что это за арестантская, куда сажал Ворошилов?
302
— Мы все в ней сиживали. Он постоянно запирает в нее. Махонькая такая каморочка, два аршина длины и два ширины. Нарочно он и построил такую.
— Ну, а сек он до тех пор кого-нибудь?
— Помилуйте, постоянно сечет. Еще недавно, безо всякого суда, крестьян Андрея Павлулина и Прокопия Киреева высек… Но Королеву действительно трудно было перенести, потому, мы все знаем, что он болен… Еще вот о прошлое лето Калистратова высек.
Когда стали разбирать вопрос о телесном наказании, обнаружилось следующее:
— Всех нас, рабочих, на прииске Выборовском 15 человек, составляющих одну артель; мы назначаем двух выборных и одного старосту, которые у нас составляют как был суд. Мы им даем право штрафовать каждого артельного и наказывать розгами, но только за проступок против артели, т. е., например, за кражу. За провинность на работе — выборные наказывать не уполномочены. Ворошилов мог штрафовать, а сечь не смел; мы при договоре на это согласу нашего не давали.
— Королев говорил перед розгами, что он болен?
— Стонал… Жаловался, что грудь у него внутри болит.
— Что же Ворошилов?
— Позвал фельдшера Бурлакова.
Бурлаков пришел пьяный и объявил, что нутряных болезней он не понимает.
— А ружьем грозился?
— Он всегда, не только в этот раз. «Я, — говорит, — за бунты завсегда могу в вас из ружья стрелять, и не токмо мне за это ничего не будет, а еще и
303
медаль мне навесят… Всякий, — говорит, — хозяин для свово антересу может рабочего из ружья забить!»
Когда артели было выяснено, что она не вправе была сечь Королева даже по приказанию Ворошилова, то свидетели показали:
— Мы уж очень чиновника У. боялись.
— Кто это?
— Частными золотыми приисками от казны заведует. Он перед тем приезжал к нам, приказал выбрать двух доверенных и старосту и поручил им непременно сечь розгами товарищей. «Если же, — говорит, — делать этого не станете, так я приду сам и пересеку вас всех».
Рабочие хорошо знали У.; года три или четыре назад он сильно сек рабочих, давая им в один раз по стопятидесяти розог. На прииске Миллера, по речке Болтуне, он передрал трех рабочих за то, что они не успели закрепить шахты, и передрал жестоко. Являясь на прииски, тот же У. шахт не осматривал; ему и горя мало, что там нет лестниц, что устройство вала и бадей незаконно. Как раз после дела Королева, в той же шахте у Ворошилова зашибло сорвавшеюся бадьею рабочего Волкова — У. даже и дознания не сделал.
— Почему в шахте нет лестниц?
— Большие, т. е. широкие шахты делать скупятся. Наши десять четвертей вдоль и поперек. При такой узости, лестница помешает бадьям.
Это дело, как и все другие в том же роде, не кончилось ничем. Я полагаю, что Ворошилов по-прежнему сечет рабочих, да и шахты у них у всех устроены так же, т. е. без всякого соблюдения законных условий, обеспечивающий рабочим хотя самую жизнь. По-
304
нятно, что при такой обстановке, народ на прииски и заводы смотрит как на нечто ужасное и разбегается сотнями; тогда на сцену выступает волостное правление. Заводская контора обращается к нему с требованием выслать беглых. Если волость замедлит, то найдется чиновник вроде У-ва, который прикажет ей исполнить претензии Ворошилова. Рабочему долга своего никогда не заработать. Напротив, при системе начетов, он будет постоянно в ежовых рукавицах у Выборовых и сии братья-купцы (отчего не братья-разбойники?) не выпустят из рук бедную муху, пока не высосут из нее последних соков, а тогда, разумеется, бросят, как никуда негодную тряпку. Околевай с голода!
— Почему вы не жалуетесь начальству? — спрашивал я у рабочих.
— Начальству? Оно с нами и говорить не станет!
Оказалось действительно! Есть горные чиновники такие, которые заглядывают на заводы только для «даяния блага». Получат, что им следует по собственному соображению, и восвояси. Мне называли горных чиновников, и имена их записаны у меня на всякий случай, которые, как добросовестные и аккуратные люди, даже таксу завели для хозяев. За визит их на прииски просто они взимают с последних по 25 руб., за визит с поркой — по отдельному на каждый раз условию! Эти господа, разумеется, смотрят на все сквозь пальцы. Рабочих может заливать водой, заживо погребать осыпями, головы их пробивать бадьями, душить спертым и переполненным вредными испарениями воздухом, в котором даже свеча не горит — горным исправникам не до того.
— У царя народу много! — добродушно объяснял один
305
из таких. — Знаете, как клопы: сколько их не дави, раз завелись, так уж не выживешь, расплодятся!
— Тоись и они, эти мужичонки, ехидные! — живописал Колдунов, приказчик купца Дятлова. — Сейчас это, как зима придет, давай бегать. Беда просто! Доверия никакого нельзя иметь.
— Потому и бегают, что скверно их держите. Заставляете работать не по силам.
— По контракту.
— Да ведь знаем мы, как контракты-то составляются. Вон у вас шахты-то как устроены. По закону?
— Что же закон. Коли по закону, так лучше уж и не жить!
А контракты, например, вот каковы: «Выходить на работу должны мы в пять часов утра и продолжать до восьми часов вечера безотходно, только для обеда и отдыха дается нам один час. При вскрытии торфов лошадьми вырабатывать должны: один забойщик и один возчик с лошадью — 1 кубическую сажень, а на ручных тачках или носилках с относкою и откаткою до трех аршин — один человек три четверти кубической сажени. На песках три забойщика должны накопать и накласть две кубические сажени при шести четвертях толщины пласта. При штольной работе вышиною и шириною трех аршин, должен каждый человек выработать пол кубической сажени. При шурфовке, полагая размером: шириною 1 ½, длиною 2 аршина, должны двое человек выработать в один день три аршина, на второй — два, на третий — 1 ½ аршина. Крепи при этом же те же рабочие обязаны вести без запущения. Если кто не доработал урока, тот должен продолжать сверх урочного времени работу, пока ее не завершит всю». Те
306
же размеры выработки остаются и для пробития шурфов в твердой породе; только в некоторых условия помечено, что при явной невозможности выполнять работу, нанимающиеся обязываются производить ее без лености в течении «шестнадцати часов». За самую маленькую недоработку представляется правлению взыскивать по 60 к. (при девятирублевом месячном вознаграждении!), а если недоработки повторятся или, как изображено в подлинном условии, «если оный штраф не будет вразумлевать», то при каждом таком случае какой-нибудь Ворошилов может возвышать штраф вдвое, т. е. сегодня 60 к., завтра 1 руб. 20 к., послезавтра — 2 руб. 40 к., затем на четвертый день 4 руб. 80 к., а на пятый 9 руб. 60 к. Кроме пятнадцати часов обязательной работы, нанявшиеся должны трудиться безурочно со всею поспешностью, при поправке плотины и рытье канав. «Если управление пожелает при урочных работах предоставлять нам вторые уроки, то за таковые получаем сверх рядной платы по 35 к.». Работать нужно полный месяц и в праздники. Некоторые дают, впрочем, в месяц два дня на отдых и починку. Если кто прогуляет день, с того взыскивается 40 к. Если же по болезни, то взыскание производится только из жалования следующей за день суммы. Болезнь удовлетворяется фельдшером (а фельдшера, как видно из нашего рассказа, внутренних болезней понимать не могут). По условию, рабочий должен получать в месяц 30 фунтов говядины свежей или соленой, 2 пуда 10 фунтов муки ржаной, 8 фунтов крупы ячной, 3 фунта соли, 1 фунт масла. Но это остается на бумаге. Рабочие не видят и половины этого. Точно также на бумаге остается и невычет с рабочих за болезнь. Преспокойно вычитают, потому что здесь своя
307
рука владыка, делай что хочешь! В условиях приказчик выговаривает право управляющим наказывать при артели рабочих по собственному усмотрению. Следовательно и четвертовать верно может?
Таковы условия, в которые здесь поставлен рабочий. Удивляться ли, что он при первом удобном случае бежит с приисков или завода, куда глаза глядят?
Прижимая и тесня рабочих всеми возможными и невозможными, честными и бесчестными, законными и незаконными способами, честными и законными, разумеется, с точки зрения коммерческой нравственности — владельцы заводов совсем ничего не делают со своей стороны для охраны жизни, безопасности и здоровья законтрактованных невольников. Я уже не говорю, что труд здесь не облегчен ни малейшими удобствами. Вот, например, в каком виде оказалась одна из разрабатывающихся шахт у тех же купцов Разуваевых. Шахта глубиной более двадцати восьми аршин и на половину почти наполнена водою. Крепи в стенах колодца развалились. Под напором воды осыпается земля и шахта грозит совсем рухнуть. В углах шахты укреплены две растрескавшиеся и расщелившиеся трубы для тяги воздуха; отверстие их равняется четырем вершкам в длину и трем в ширину. Деревянная труба эта нисколько не помогает дышать работникам. Воздух так сперт и свеча так же гаснет, как бы и без трубы. Барьера или так называемого обруба вокруг шахты у краев ее нет. У краев шахты скат внутрь на пять вершков по ватерпасу. Даже опытные рабочие должны подходить к нему с величайшей осторожностью. Почва у шахт в уровень с их ничем не огороженным отверстием. И это не исключение — везде на Колупаевских приисках так. Жи-
308
вут у них рабочие в скверных сараях, которые одни, помимо всяких тяжелых условий подземных работ, способны вызвать всевозможные болезни. Тут же, где на маленьком пространстве скучены сотни народу, сушится насквозь промокшая, кислая обувь, платье, белье. Нет арестантской камеры, где бы хуже содержали заключенных. Рабочий, задыхающийся в штольне и в шахте, падающий там в обморок от недостатка чистого воздуха — тут находится чуть ли не в таком же положении. Когда и где может отдышаться его больная грудь?.. Едят рабочие — ужасно! Редко, редко, совсем посиневшая солонина или мясо, от которого пахнет за версту. Вместо обещанной говядины, большею частью какая-то похлебка из муки с салом и каша, приготовляемая в обрез. Хлеба дается по три фунта на брата, и рабочие жалуются, что и на этом иногда их обмеривают. И заметьте — такие лишения, при страшно обессиливающем пятнадцатичасовом труде в сутки!
Если рабочий на заводе даже и при плохой обстановке развивается, делается предприимчивым, смелым и интересуется всем, совершающимся вокруг него, то на прииске крестьянин является совершенно иным. Он в большинстве забит, угрюм, измучен, туп. Молчалив он, как и все рабочие, но тут еще при этом является выражение какой-то чисто животной покорности судьбе. Он не видит исхода. Чиновники, обязанные защищать его, посещают завод только для порки или для взяток. Они ему первые вороги. Хозяйский приказчик оказывается пиявкой, высасывающей последнюю кровь из без того изморенного рабочего; хозяин в стороне, его не видят. Он заменяется управляющим, который заинтересован в том, чтобы истратить как можно меньше, а со-
309
брать как можно больше. Найти защиту в волости, куда бежит доведенный до отчаянья рудокоп, нельзя. Если старшина и захотел бы ему помирволить, является полиция, своя, специальная, приисковая, и скрывавшийся водворяется обратно на прииски, причем с него же вычитают деньги, истраченные на его розыск.
Вы спросите, каким же образом рабочие приходят наниматься к этим приисковым рабовладельцам?
Они никогда не приходят сами. Приказчики золотопромышленника отправляются в волости, за которыми числится много недоимок, казенных, разумеется. Согласившись с волостным писарем, в большинстве случаев мерзавцем 96-й пробы, они предлагают волостному управлению взять к себе на работы всех недоимщиков, уплатив все, что за тех следует. Волость отдает несчастных, часто как скот, не спрашивая даже их согласия. Были случаи, когда бедняги даже не знали, что условия за них уже подписаны. Подымается рев. Недоимщики часто не идут; тогда является горный исправник и употребляет разные меры «к соглашению» нанятых крестьян с их нанимателями. Арестантская, розги, запугивание — все хорошо при этом «соглашении»! В конце концов, списки рабочих, нужных для прииска, наполняются, и здоровый народ сгоняется к шахтам, чтобы через несколько месяцев вернуться домой, но уже голодным, больным и еще более нищим, чем прежде. Управляющие приисками вовсе не образованные специалисты. Где какому-нибудь прохвосту Разуваеву находить еще порядочных людей. Он к делу поставил мещан, которые вовсе не отличаются филантропическими наклонностями; соблюдая интересы хозяина, они не забывают и своего собственного
310
кармана, хотя и первых достаточно для того, чтобы рабочие совсем оскотинились.
— Ведь есть же окружные инспектора? — спрашивал я.
— Есть.
— Имеют они власть что-нибудь сделать для рабочих, ну хоть для безопасности? За постройкой шахт чтобы следить?
— Да вас что, собственно, интересует? Закон или практика?
— Закон.
— По закону власть их громадна. За всякую неисправность они могут оштрафовать хозяина на 1,000 р. И притом безапелляционно. А по третьему разу им предоставляется право закрыть прииск.
— А в действительности?
— Лучшие из них ничего не поделают. Система такая. При общей продажности, честность отдельных лиц ничего, кроме беспокойств и потерь для них самих, в конце концов, не даст. Они и сидят себе, по своим заводам, и или братаются с Разуваевым, или, сознавая свое бессилие одолеть их — третируют их только en canaille. Ну да этим ведь нашу коммерческую среду не удивишь. Ему хоть плюй в глаза, все Божья роса!
На заводах положение крестьян тоже иногда безвыходно.
Вот, например, три завода, лежащие один подле другого: Молебский — казенный, Серебрянский — казенный и Кыновский — графа Строганова. Прежде, когда к заводам были приписаны крестьяне, они работали даром; теперь без денег, понятно, не идут. Казенные заводы или совсем ничего не делают, или уменьшили производство. Так, например, в Серебрянском, вместо 16 рабо-
311
тает только 6 труб, а в Молебском, на котором прежде питалось 2,000 население, теперь ни одна труба не действует. Все окружающие этот завод крестьяне без средств. Недоимки растут, поэтому волостные правления не выдают паспортов, следовательно и на стороне ничего не найдешь — идти без вида некуда. Земля чуть не голый камень, сколько ее не царапай, ничего не выцарапаешь; леса давно сожжены. Так как земля бесплодная, крестьяне ее отказываются брать вовсе. «Что нам с ней делать!» — говорят они. Некогда славившиеся честностью, теперь они известны по всему округу под лестным именем «Молебские воры». У себя они не воруют, нечего; у других постоянно. Рецидивисты в каждой хатенке. Около Молебских заводов нет и прииска, так что и такой ужасный источник скудных средств к жизни для этого района не существует. Когда молебского крестьянина посылают за воровство в острог, он падает на колена.
— Спасибо, кормилец! Дай тебе Бог! — благодарят они следователя. — Хотя покормимся там.
Около Молебских заводов — Серебрянские. Здесь уже есть прииски. Тут хотя и очень плохо, но все же прокормишься кое-как, хотя бы и так, как это рассказано выше. Тут недоимщиков гонят к Вырубовым и другим; у кого земля получше, тот сидит на ней. Здесь преступлений в пять раз меньше, чем в Молебской волости, да и большинство краж совершается здесь выходцами из последней. Кто не недоимщик, но не имеет земли, тот отсюда идет работать в Кыновский завод. В Кыновском уже совсем иное положение. Сюда сбегаются из других заводов, только возьми. Благосостояние гораздо выше, заработки настолько обеспечены, что
312
трудно найти прислугу, мужскую, за 10 руб. в месяц. Тут 10 руб. вырабатывает баба. Иной мастер в неделю получит 20 руб., подмастерье 10 руб. Простой крестьянин за месяц получит 20 руб. В конце концов, результаты заводов: в Молебской волости крестьяне, по местному названию, «сплошные воры»; ни работ, ни заработков никаких, кроме краж, которые и практикуются как определенный промысел; в Серебрянске свои работы тяжелы, кто может, тот бежит в Кын искать труда; преступления есть, но очень мало; в Кыну же еле-еле наберется две кражи в год, так что следователю здесь делать нечего. И это несмотря на огульное пьянство; даже кыновские бабы и те «водку жрут», по словам здешних стариков. К этим трем типам принадлежат все заводы на «Урале».
Мы воздерживаемся от каких-либо выводов, они ясны и без того.
— Когда последнюю лесинку казенный завод сожжет, так и помирай! — сознаются крестьяне.
— Хозяйством бы занялись.
— Мы искони заводские. Какое же у нас хозяйство.
— А земля?
— Паши камень, коли силы хватит; у нас что ни посей, все тебе одна трава негодная вырастет. Скот какой был, продали за недоимки, ну и оголели мы. Нужные мы, скорбные!
И действительно скорбные.
— Острогу, как родной матери, рады.
Не лучше на Урале положение рабочих и на сплавных путях. Кстати уж я заговорил об этом; сообщу все, что мне известно о Чусовских бурлаках. Чусовая — вся перерытая порогами, разбивающаяся о скали-
313
стые выступы, встречающая на своем пути громадные утесы и при том бегущая по очень покатому руслу — для многих заводов является естественным нервом, соединяющим их с большими промышленными путями — Камой и Волгой. Летом в Чусовой воды очень мало, барки запоздавшие обсыхают, остальные даже не пытаются выйти. Зато весной…
— Вода у нас ярая, грудно бежит… Бездушная вода… Страшенная!
— Много ее?
— Не описать, вот как много… Вспыжится — горбом пойдет…
Поэтому и весь сплав здесь совершается весною. В верховьях Чусовой завод Ревдинский, в его бассейне или озере скоплено воды верст на тридцать. Тут пруд со шлюзами. Как только наступит весна, отсюда по всей Чусовой пускают страшный вал, который в одну ночь подымет, смелет и снесет весь лед. Предварительно, разумеется, посылают гонцов по Чусовой, чтобы береглись… На двое суток в заводах, расположенных по течению, водополье заливает все, что не ушло и не построилось на известной высоте. Тут-то и спускают барки. Течет река капризно и извилисто. Барка наскакивает на скалы, причем зачастую гибнет, так что только жалкие осколки выбрасывает на берег. Иной раз умные коммерсанты посылают барки на верную смерть, дорого застраховав их, или по другим каким-либо расчетам. Насколько течение сильно и управление судном опасно — видно из того, что для одного барочного весла назначают обыкновенно сорок человек — явление небывалое на других сплавных реках.
314
— Кто на Чусовой не бывал, тот Бога не видал! — говорят местные поселяне.
-Наша Чусовая река злющая! На ней, брат, как Бог даст, а ее разумом не осилишь!
— На Чусовой — простись с родней!..
— Коли Чусовую переплыл, знать Бог с тобой был!
Не бывает года, чтобы здесь не разбило нескольких десятков барок. К этому привыкли; на это смотрят, как на неизбежное зло. Начнут, например, рассказывать про крушение какое-нибудь. Все охают да ахают.
— Где это было?
— На Чусовой.
— Ну да!.. Еще бы! Захотели вы!..
И успокаиваются. Потом что на Чусовой иначе и быть не может.
С каждого пуда частных заводских и иных грузов, речная полиция давно уже собирает пошлину, предназначенную для взрыва скал, мешающих течению реки, и для очистки ее фарватера. И на все эти десятки и сотни тысяч рублей здесь не сделано ничего. Для видимости и для очистки бумажной совести, поковыряли кое-где без толку, разнесли на это солидные суммы и успокоились. Есть, например, два утеса на Чусовой: Разбойник — на юг от Кыновского завода, и у самого завода Мултук. Это Сцилла и Харибда для уральских сплавщиков. Особенно у Разбойника — спокон веку разбивались сотни барок. Скольких жизней он стоил — и не сочтешь. Как ни просило местное население снести его — официальная мундирная наука, ничего не делающая без чудовищных смет и выгодных ассигновок, признавала это невозможным. Наконец, в 1876 г. простой купец Стахеев из Елабуги, на свой счет и своими рабочими, взял да и
315
взорвал камень. Это был опаснейший пункт на Чусовой. Что речные инженеры и полиция делали ранее — никому неизвестно. В одном 1874 году у этого утеса разбилось тридцать барок с железом.
— Миллионы пудов мы провезли… Сколько денег с нас собрали, где они?
— А вы бы спросили.
— У кого спросить? Все к вам в Питер отправляют; коли бы здесь на месте хранились — на дело бы пошли. Ну украли бы половину — а на остальное что бы нибудь да устроили. А как посылают к вам туда — так их и совсем не увидишь.
— На общегосударственные нужды… На другие реки.
— Да ведь и у нас нужда… И у нас река!.. Ведь этим кто пользуется — злодеи да воры!.. Вал-то как пустят, так издали видно — вспыжится, взгорбится, гриву отбросит и бежит на тебя. На горе стоишь и то страшо. А тут воры-то — и пускают нарочно барки!.. Есть один жид у нас, поставщик. Большой жид. Из самых из больших жидов. Так он часто пускает пустые барки. Заправляют у него этими делами его жиды же… Казна одна отдувается за все.
— Да что им за выгода? Ведь можно пустить с четвертым и пятым валом?
— Ему надо чтобы разбило… Казенное железо нагружено. Он с себя поставку берет. Пустую посудину разнесет в куски — он сейчас счет: сколько потонуло, сколько заржавело, сколько израсходовано денег, чтобы из воды вытащить!.. Миллионы так-то в карманы кладут. Подлинные государственные воры.
Люди при этих гешефтах гибнут массами. Редкая, очень редкая барка тонет без людей. Около Кына в
316
году в виду завода утонуло 13 человек; что творится в других пунктах — можно себе представить!
Между сплавщиками есть и бабы с детьми; все это глотает Чусовая, к вящщему благополучию израильских и российских буржуев. Никаких следствий по этому делу не производится; Божья воля, против нее-де не пойдешь!..
— А начальство?
— Ха!.. И впрямь ты ничего не знаешь! Сидите вы у себя в Питере благополучно, младенцами… Начальство-то самые Ироды и есть!
Потом уже я узнал, что уездные власти Кунгурские и Верхотульские еще в марте приезжают для наблюдения за сплавом железа в Илимку *. Отсюда начинается спуск барок. Власти наблюдают за нагрузкой, за правильностью ее, за тем, действительно ли железо уложено в суда. Как наблюдают — другой вопрос.
— День и ночь карты и кутеж на счет сплавщиков. Месяца полтора идет такая оргия!
— Мне бы хоть раз покормиться там!.. — вздыхает отделенное от этого пункта начальство.
Взятки здесь достигают весьма почтенных размеров.
Барки посылаются не по одиночке, а караваном, без интервала. Караван на караван. Разобъется одна и другие гибнут вместе с нею.
Вот положение рабочих на этих-то барках — нельзя не признать в высшей степени трагическим. Попал к жиду, творящему гешефт, значит, на верную смерть. Желающих наниматься очень мало, почти нет.
— Кому охота, помилуйте! Иной совсем с голоду отощал, а все же ему жизнь-то дорога!

317
Сплавщиков сюда посылают силком из Вологодской — зырян, из Вятской — вотяков и других инородцев, за недоимки. Особенно много нолинских попадает сюда, по той же самой причине. Для того, чтобы разбиться о какую-нибудь скалу и потонуть в Чусовой, несчастный должен еще зимою выйти из своего села и пешком добраться до Илимки — на своих хлебах. Понятно, что он и остальное с себя проест.
— А недоимка как же?
— А недоимку за него жиды вперед вносят в волостное правление.
Жалкий, измученный и ограбленный народ! Кто за тебя вступится? Кажется, нет такой тли, которая поедом не ела бы тебя! Мне Россия теперь представляется не иначе, как спящим волшебным сном, богатырем. Всякая нечисть наползала на него, всякая гадина жрет его, не утоляя своей жадности. Лишаи по нему пошли, мох поднялся. Тело землею завалило — на земле лес вырос; света божъего в этом лесу нет — темень одна! Червей одних что наползло…
Когда же ты встряхнешься, когда же ты откроешь свои зоркие очи?..
Я начал эту главу с рассказа о положении рабочих Абамелик-Лазаревых. Кончу о них же. Повторю еще раз, что как в Кизеле, так и в Чермозе, рабочему, несомненно, живется гораздо лучше, чем в других местах этой части Урала. Так, например, здесь рабочим выдают ссуды без процентов, проверяя насколько они нужны. При этом, не было еще примера, чтобы население злоупотребляло такими выдачами, т. е. просило в долг без необходимости. Я упоминал о пенсионах, выплачиваемых заводом. Они даются тому, кто
318
прослужил или проработал тридцать пять лет, считая с двадцатипятилетнего возраста для первых и с семнадцатилетнего — для вторых. Служба и занятия ранее этого возраста не входят в пенсионный срок. Замеченные в краже заводского имущества, стачках и противодействии управлению завода лишаются права на пенсион. Для служащих размер его вычисляется из средней, за пять лет, суммы получаемого жалования, причем 5/8 ей ассигнуется в пенсию. Управляющие заводами получают пенсиона по 800 руб. в год, а главноуправляющие — от 1,600 до 2,000. Рабочие — 12 руб. и выше. Сверх того, по назначению владельца, им выдается провиант и оказываются другие льготы. Вдовам идет от 1/3 до 2/3 получаемого мужьями пенсиона, смотря по тому, бездетны они или нет. Таким образом, владелица ежегодно расходует по этому отделу 19,000 руб. Хотели было потребительные общества здесь завести и из Чермоза два раза посылали по этому делу просьбы в Петербург, но министр внутренних дел отклонил. Такое время было! На свой же счет владелица содержит несколько училищ, снабженных хорошими библиотеками, и во всех заводах — больницы, где, разумеется, рабочие лечутся бесплатно.
319

XXVII. Поезда в Луньву
Было чудесное, ясное утро, когда я выехал из Кизела; дорога то и дело взбегала на горы и сползала в зеленые котловины. Вершины за вершинами, холмы за холмами громоздились кругом. Не было крупных, за то красивых оказывалось очень много и глаза с трудом отрывались от неожиданных эффектов, которыми так богата природа Урала. Река Луньва, круто извиваясь, обходит выступы крутых варак, как их назвали бы на дальнем севере. В воде отражаются величавые сосны и пихты, обильно поднявшиеся на берегах. Тишина и спокойствие царят в этой зеленой пустыне. Ковры ромашки, обращающей к солнцу свои белые венчики, расстилаются повсюду; ветви хлещут в лицо моего ямщика, но он на них обращает столько же внимания, сколько и на овода, что впился ему в шею и безмятежно пьет его кровь.
— Тебя овод кусает, — предупреждаю его.
— А, пущай!.. От них не отобьешься! Они еще лучше
320
для нас, потому мы от крови страсть как мучаемся. Ну, а они лишнюю спущают.
— Да ведь больно.
— И не слышу даже… В Луньву едете?
— Да.
— Место чудесное, столица наша таперича стала… Тут такого понастроено — не оглядишь в два дня всего! Супротив других заводов куда лучше выходить. В Луньве у Ивана Ефимова водка — первый сорт!
— Как и везде.
— Нет, он ее, должно, чем-нибудь правит. Зла больно. Ядовитая водка. Бабы такие бывают злые. Вы еще нашу бабу не знаете?
— Нет.
— Она себя показать может. Заводская баба в праздник, коли ежели ей поддашься, живьем съест… Наша баба умнее мужика выходит!
Мне задремалось под эту беседу о заводской бабе, и когда я проснулся, через час, вдали уже замелькали чистенькие домики Луньвы.
— Это новые дома, для рабочих начальство выстроило.
— Чисто, хорошо там?
— Чисто! Убежишь от ей… от чистоты!
Каждый домик в четыре окна по переднему фасаду. Есть и более — те подальше. В домике две горницы с общими сенями. На два отдельных хозяйства приспособлено. Рабочие сами просятся туда самым настойчивым способом. Я заходил к ним — чистота действительно непривычная. Все от завода здесь заведено полностью, заметно даже некоторое обилие. Краснощекие ребятишки ползут к нам оттуда. Некоторые горницы пусты — и
321
мужики и бабы на работе. Таких домов луньвинская администрация построила уже тридцать три, причем продолжает ставить новые.
— Если понадобится сотня — мы и сотню поставим.
Почин этого благого дела принадлежит Грасгофу, управляющему Луньвою. Он положил начало, Урбанович поддержал и стройка пошла шибко.
— Теперь у нас рабочие живут по-людски! — с совершенно законной гордостью говорят луньевцы.
Кругом — громадные корпуса заводов, казармы. Улицы содержатся превосходно; дороги, не в укор кизеловским, устроены так, что и не тряхнет в довольно тряской телеге. Все это сделано в три года. С 1872 г. Луньва попала в нынешние руки товарищества, заведующего его копями. До тех пор это был безобразный, запущенный угол, где народ нищенствовал и ничего не делал за недостатком работы.
Здесь, из местного каменного угля, главного богатства Луньвы, начали уже выделывать кокс. Первые попытки дали превосходные результаты. Кокс содержал только 17–18% воды и оказывался чрезвычайно легким, плотным в разломе, с металлическим блеском. Он гораздо лучше кизеловского, в котором больше золы. Его уже пустили в дело до моего приезда, и в доменных печах он работал свыше всех ожиданий. Из него вполне удалось извлечь все смолистые вещества и теперь, на ближайших рынках, для него была бы не страшна даже конкуренция английского кокса, дающего от 12 до 25% золы. При мне, для первых опытов в более широком размере, было уже приготовлено 600 пуд.; причем из Мотовилихи и Тагила сюда сделаны были большие заказы. По смете назначено было, на первый год,
322
разработать до 1.000,000 пуд.; тогда эту цифру считали максимумом. Оказалось лучше, при первых же работах явилась возможность добыть в десять раз больше. Нет только таких требований, которые, разумеется, явятся впоследствии и очень быстро, потому что последние уральские леса истребляются с какой-то хищной жадностью. Многие заводы стоят потому, что на ближайших сплавных реках не осталось даже лесинки, понятно, что, при удешевлении кокса, заводы должны будут накинуться на него. Для них это единственное средство к продлению своей краткой, но вовсе неразумной жизни. Когда здесь стали делать разведки, оказалось, что площадь расположения угля громадна и толща его в разрабатываемых местах от трех аршин доходит до 12-ти. Кубическая сажень луньвинского угля весит от 600 до 700 пудов, что свидетельствует уже само собою о его хорошем качестве. По общему количеству его, разумеется, предполагаемому, администрация судит, что, в восьмидесятилетний срок аренды, его разработать никак не удастся. Заложено около двухсот шурфов и все они оправдались. Везде сплошная масса. Уголь начинают разрабатывать, впрочем, далеко не хищнически. Заведены перфораторы для бурения; взрывы производятся не порохом, как у остальных пермских рудокопов, а динамитом. Все это устроилось благодаря Грасгофу. Одна замена ручного бурения новыми аппаратами — уже заслуга. Что ручным способом делалось в два часа, то перфоратор делает в минуту. Завод, во время моего посещения, даже щеголял новенькими вагонами, паровою машиною с иголочки, проволочными канатами, гуттаперчевыми рукавами и вообще всеми деталями этого, в высшей степени прозаического дела.
323
— Посмотрите-ка, посмотрите! — восхищался инженер, показывая мне все это. — Ведь последнее слово науки! Какая красавица выдержит сравнение с этою машиною?
— От вашей красавицы слишком пахнет салом и маслом.
— Для нас это аромат.
Я позавидовал особенному устройству инженерного носа и перешел к большому зданию, выстроенному в русском стиле, с резьбою даже.
— Что это у вас?
— Казарма для рабочих.
Все здания выведены прочно и красиво. Меня охотно водили всюду, ничего не пряча. Не было той суетливости, которая так противна там, где вы знаете, что вам суют под нос казовые концы. Я никак не могу забыть одного колупаевского завода, который я оставляю для отдельного очерка. Там везде была грязь и зловоние, нищета рабочих сквозила в прорехи покривившихся сараев, где даже и зимой живут они, разводя, в полуразвалившихся печах, вовсе не греющий их огонь. Лица рабочих, попадавшихся мне на встречу, испитые и осунувшиеся, производили впечатление потрясающее… Некоторых тут же трясло в лихорадке; в шахтах воды было по горло, и в этой воде работали.
— Отчего это у ваших рабочих вид такой ужасный?
— Пьяницы-с и разбойники! — суетливо объяснял мне верхотурский мещанин, управляющий заводом. — Уж мы, кажется, для них и пищу, и удовольствие всякое — не чувствуют.
Потом он наклонился ко мне и на ухо, шепотом, точно сам себя пугаясь, стал ябедничать:
324
— Бунтовщики. Не признают…
— Чего не признают?
— Все отметают… Поп к ним приехал, а они ему: «Ты, батька, хозяйскую руку держишь»… Неблагонадежны… И если бы не господин горный исправник, тут бы с тремя леворверами надо ходить! Он их привел в христианскую веру… Он с ними довольно чудесно!.. Наши хозяева им так довольны, так довольны…
— Ну, а сколько кабаков держит ваш хозяин для этих пьяниц? — не выдержал я.
— Только три-с. Себе в убыток.
— За что ж вы их обвиняете. На сорок домов — три кабака.
— Нельзя-с, иначе нельзя-с
-Так рабочему никогда до дому денег не донести!
— Развращение нравов. Помилуйте! Девочки двенадцати лет…
— Ну?
— И уже-с!..
А потом оказалось, что этот самый мещанинишко до двенадцатилетних-то и охотник. Он расплодил здесь всякую нечисть, да и жалуется.
Впрочем, об этом после. Рядом с такими подлыми приисками, Луньва, разумеется, рай.
По дороге к копям шумит в камнях Восточная Луньва. Речонка злится на каждый осколок гранита, обливает его своею пеною, кидается на него и, не осилив, не сдвинув все-таки с места, бежит дальше, жалуясь береговым цветам на свою жестокую участь.
— Иван Фомич! Иван Фомич! — догонял нас рабочий, с книжкою в руках (явление для меня
325
необычайное), — я прочел вашу… Вот извольте, нельзя ли только другую.
— А ты что ж сегодня не на работе?
— Да руку себе повредил и маюсь. Только и дело теперь, что читать. Мне бы по естеству если. А то этих романов я не люблю-с. Потому в них все нарочное.
— Как нарочное?
— Нарочно выдуманное, невсамделишное… Этакого нет нигде. Помилуйте, он ей наперед горло ножом-с полоснул, а она, опосля того, опять жива и за своего душеньку замуж выходит… Нет, вы уж мне по естеству… Насчет природы… Тут, по крайности, правда… А то роман читаешь, точно стихи или сказку…
— Вот покажи им потом казармы для рабочих.
— Наше жительство? Это я с большим удовольствием. Только мы живем просто, ничего у нас нет замечательного. Известно, рабочие! Скорлупой мы уж очень заросли, вот что, Иван Фомич! Если бы нас сызмальства учили чему-нибудь — люди бы теперь мы были. А то так… На двух лапах ходишь — потому только и человек.
По дороге мы зашли в одну из казарм. Большая кухня, в три очага, содержится очень чисто. В ней поставлен стол для рабочих. Тут они обедают и ужинают. У каждого из рудокопов свой ящик на замке для провизии и других вещей. Каждый из них ест отдельно.
— До сих пор никак нельзя убедить их, что общий стол выгоднее для них будет. Как мы не старались — не хотят, да и только. Это, впрочем, не по нежеланию завести артельное, а просто потому, что каждый день здесь являются новые и новые лица.
326
Тараканов везде предостаточно. Видимое дело, что с этим зверем и здесь расстаться никак не могут.
Отопление в казармах и домиках для рабочих — каменноугольное, кроме русских печей, где горят дрова. В домиках везде посредине железные печи системы Собольщикова и обручи на железных палках, где сушится платье и обувь, запаху никакого, потому что тяга устроена превосходно. По стенам широкие нары. То же самое и в казарме, которая устроена на сто человек. Всех углекопов двести, но они делятся на две смены. Одна работает, другая отдыхает. Таким образом помещение оказывается не тесным.
— Тут, у нас, и бабы пока помещаются. Еще не хватает отдельных домиков. Скоро, впрочем, и этого неудобства не будет.
— С мужиками вместе?
— Нет. Разумеется, отдельно! Тут какие дела бывают; здешние бабы отличаются выносливостью и здоровьем необычайными. Она, например, на сносях до последней минуты работает. Настанут родовые боли, уйдет на 15 минут, родит и сейчас же сама принесет в казарму. А на другой день опять уже на работе. Мы предоставляем ей отдых — не берет. Заработок нужен. При Всеволожских здесь и мужики, и бабы помещались вместе, вповалку. Разврат был страшный. Никто не женился. Незачем было семьи заводить. Просто ад какой-то. Мы это сейчас же изменили.
По стенам висят кожаны, выдаваемые рабочим от завода. Уютности, хозяйственности нет нигде и ни в чем. Все казарменное, все по шаблону. Что у одного, то и у другого. В арестантских ротах также должно быть. Шайки для воды по углам, сальные свечи по одной на
327
казарму — вот и все. В мужских казармах только чуть похуже, чем у женщин. Тут, у печей, свалены и сушатся онучи, берестяные лапти и такие же короба. В углу, суздальского письма образа, на стенах зеленые генералы на красных лошадях пропускают между конских ног маленьких желтых солдатиков с синими знаменами. Традиционное погребение кота, и ни с того, ни с сего вырезанный откуда-то и попавший сюда портрет Тургенева. Я уже заподозрил литературные занятия, но когда подошел ближе, то разочаровался. Под ним было безграмотно изображено: «патрет Архирея Илиодора и генерала». А рядом совершенно неожиданно весьма энергическое и популярное, но вовсе неудобное для передачи изречение.
— Вы знаете, первое время не довольны были разделением полов. И что же — бабы жаловаться являлись.
— Не может быть?
— Честное слово! У нас, говорят, заработков не стало совсем! Вот вы и толкуйте с ними.
— Что едят у вас рабочие?
— Кашу, иногда мясо, похлебка какая-нибудь. Если мяса нет, едят сухого астраханского или уральского судака. У кого корова есть, молоком разнообразят свою пищу. Остальные вовсе его не видят. Скудно!
Вышли из казарм. Зелень кустов; Луньва сквозь нее продирается, поблескивая на солнце яркими струйками. По камням переливается и злится на них. Вон, по берегам, поросли дягилей из зонтичных.
— Это у нас рабочие называют пиканами. Собирают их, солят и едят вместе с отваром из них. Хвощи едят тоже, варят их вместе с яйцами, шаньги из
328
них делают, пироги. А то и так листиками едят, т. е. одни головки.
— Да что же, своего не хватает что ли?
— Я вам говорю — скудно! Тут рабочему не разъестся. Всегда он голоден.
329

XXVIII. По захолустью.
Мимо веселой и красивой Восточной Луньвы, мимо красных кирпичных зданий завода с высокою черною трубою, мы прошли в угольную копь. За нами всюду следовало пыхтение паровиков, шум каких-то зубчатых колес, удары проводов, работавших без устали. Постройка здания для паровика особенная. На других заводах я этого не видел совсем. Деревянная, обложенная одним слоем кирпича, с пролетами столбов и брусьев наружу. Вон красивый красный торец…
— Это что у вас такое?
— Вход в угольную копь.
Черная дыра. Копь отсюда теряется во мраке. На семьсот футов прошла она внутрь, косо пронизывая землю. Везде проложены рельсы. Штейгеры с молотками снуют во все стороны, постукивая в стены угольной породы, в тускло поблескивающие изломы её. Сверху — балясины, поддерживание свод этой норы. Машина пыхтит и тяжело дышит в черном гроте посреди горы. Словно
330
там бьется сердце этой громадной, висящей теперь над нами массы.
— Эта машина у нас превосходно работает. Вы замечаете, какой тут чистый воздух и как сухо везде. Все она, матушка! Впрочем, это недолго будет, приготовьтесь.
Другие машины в стороне разбросаны по всему пространству копи. С трудом различаешь их смутные очертания. Какие-то загадочные силуэты видятся и мерещатся в этом царстве гномов. С каждым шагом мы опускались все ниже и ниже. Холод уже охватывает кругом. Пыхтение машины становится тише. Вон две лампады робко мигают во мраке. Образа, перед которым они теплятся, совсем не видно. Во тьму ушел. Только когда мы подошли ближе, выяснилось печальное, низко наклонившееся, словно слезы роняющее лицо Богоматери. Так и кажется, что ей больно за все эти десятки и сотни народа, убивающего свои силы на трудной работе. Так и кажется, что это она по ним плачет, милосердная и благостная. И опять черная нора; мы уже идем перегнувшись вперед, чуть не ползем. Свод висит низко, давит. Вот-вот рухнет и завалит нас… Каплет сверху. Скоро целые ручьи льются на нас. Мы насквозь мокрые. Нога тоже тонет в воде… Вон опять из норы направо и налево черные пещеры черных гномов. Там тишина. Не слышно ударов кайл о мокрые стены. Прежде тут выбирали уголь, теперь оставили. Старый рудник погрузился в какое-то величавое безмолвие. Наши голоса как-то странно звучат в этом гроте, углы которого, кажется, бесконечно далеко ушли от нас; но крайней мере под тусклым светом наших лампад и свечей мы их видим.
331
— Куда вы? — и невидимая рука схватывает меня за плечо, когда я пошел было вперед. — Сохрани вас Бог!
— Что такое?
Мой спутник протягивает лампу вперед, и я вижу у самых ног тускло поблескивающую воду. Сколько может охватить глаз мой — везде тот же тусклый блеск. Точно тут разлито какое-то густое чернило. Трубы отводят эту воду, но со стен ее наливается столько, что они бессильны. По крайней мере та польза от них, что остальной рудник не заливается. Я бросил кусок каменного угля, он упал где-то далеко в воду. Плюхнулся в нее — и едва заметный круг разбежался по спокойной поверхности этого подземного озера. Даже брызг от него не было. Мы прислушались внимательнее — журчание воды. Со стен льется целыми струями. Повернули назад, и другими жилами пошли все ниже и ниже. Теперь это озеро уже над нами, наверху. Мы футов на двести опустились. Еще больше приходится сгибаться; своды здесь гораздо ниже. Едва дышим от устали. Руки порою опираются в мокрые крепи. То там, то сям, в стороне, блеснет огонек и что-то шевелится около. Остановимся — слышится оттуда стук кайл о твердые массы угля… Уже на нас нитки сухой нет. Мы не отдергиваем рук, когда они попадают в воду, не стараемся найти сухого места для ног, потому что такого нет… Старые шахты направо и налево. Они переполнены водою. Мы слышим, как эта вода точит плотины, поставленные здесь, чтобы защищать рабочих Григорьевской копи от нее.
— Эти старые шахты совсем колодцами стали. Раз одна плотина поддалась, все залила вода.
Так и стоять они, безмолвные, брошенные! Сколько
332
по ним схоронено народу! В прежнее время из-за этого шуму не делали. Залило — и чудесно! Не доносили даже. Так и чудится, что это не шум машин, а стоны заживо схороненных; что не вагон это стучат по рельсам, а какие-то цепи звенят в стороне. В самых недрах горы бьются и стараются выползти, из наглухо завалившихся нор, тысячи несчастных; кто-то громадный, запертый под нею, под этою массою угля, песчаника и земли, жалуется на свое вечное заточение.
Слава Богу, можно разогнуться! Жила, по которой ползли мы, вела в большой грот. Отовсюду слышны голоса. Сверху висят над нами грузные и неровные своды из песчаникового камня. Иногда громада его точно нарочно выделяется, чтобы рухнуть на нас. Проходя под нею, недовольно ускоряешь шаг. Штейгеры постукивают молотками в этот свод, не грозит ли обвалом. Камень глухо отзывается на этот зов. Точно кто-то, заключенный в нем, невольно гудит в ответ штейгерам. Мимо нас двигаются вагоны по рельсам. Грохот идет по подземельям. Вдали мелькают свечи. Подходим — люди, зашитые в черную кожу. Кожа на штанах, кожа на плечах, на ногах. Но она не спасает их от воды. Вода насквозь проняла. Малейшею щелью пользуется она и затекает за шею, на грудь.
— Ноги точно отнялись, — жалуется один. Лица сумрачны, брови нахмурены, глаза злые, смотрят на твердую породу, не поддающуюся кайлу. Запах углекислоты делается уже ощутительным. Голову кружить, в висках стучит кровь. Горло точно перехватывает кто-то.
— Нельзя ли назад поскорее.
— А что?
— Дышать трудно!
333
Как эти несчастные выдерживают подобный воздух, для меня совсем не понятно; чем дышат их и без того изморенные груди? На мокрых работах здесь не долго, впрочем, выдерживают люди. Самые сильные выстоят десять лет, остальных едва хватает на пять, на шесть. После того, рабочий уже никуда не годится. Ему нужно или побираться всю жизнь, или умирать. Ни на какое усилие не способны подорванные легкие и немощные руки! На остальных горных работах выстаивают лет двадцать и тоже умирают от чахотки. Чахотка становится чаще всего уделом и тех, кто тут долго проработает в угольной копи. Часто они, впрочем, задыхаются раньше, от сильного притока углекислоты.
— Точно сгорит человек — разом!
Сюда становится уже несколько труднее находить углекопов. Если бы не нищета окружающих местностей, никогда и никто не пошел бы на работу хотя в ту же Григорьевскую копь. Администрация её, впрочем, и сама подманивает народ. Если рабочий переселяется сюда совсем, ему отводится земля для дома, дается лес или прямо дарится готовая изба! Сверх того, ему вручается пятьдесят рублей, из которых двадцать пять безвозвратно, а двадцать пять должны быть отработаны в течение пяти лет, исподволь, незаметно.
— Мы бы и землю давали, пожалуй, да товарищество не имеет права отчуждать землю.
Рабочий в угольной копи мрачен и молчалив. Ему больно на свет Божий взглянуть. Наверх выберется, только и впору ему, что завалиться на лавку. Руки болят, грудь ноет, дышать тяжело, точно легких для воздуха не хватает, точно сердце бьется в каком-то пустом месте. В голове звон какой-то, в ногах, в
334
сочленениях, острая ревматическая боль. Сваливаются массами! Больницы полны ими. Даже в праздник рабочему не весело! На одно пьянство он падок, забывается по крайней мере. И эту черную яму забудет, и этот непосильный труд из головы выйдет.
А угля тут много. Надолго еще его хватить. И не одна тысяча людей ляжет в ранние могилы, доставая его на пользу другим, спасая своим трудом, своею смертною мукою, леса, одевающиеся зеленью, и нивы, гибнущие там, где истребляются леса, и реки, обсыхающая в голых пустынях. При мне рассчитывали, что Григорьевой рудник ежегодно должен давать от 3, 000,000 до 4,000,000 пудов угля, да не далеко отсюда, Илодоровский рудник представляет собой запас в 30,000,000 пудов, который предположено выработать в 20 лет. А там еще по Усьвинской даче пошли новые залежи. Пока открыт пласт в 2 фута толщины. Следовательно, не одно поколение горнорабочих перегибнет из-за скудного заработка! С тех пор, как я сам посетил копи и видел этих несчастных, каждый кусок каменного угля мне кажется обрызганным человеческою кровью! Да, дорого достается малейшее удобство. Нам только легко оно. За него платятся другие.
Сюда на работу народ идет из разных мест — нужда гонит. Прикамских мало, у себя дома есть дело, как-нибудь прокормятся. Большею же частью работают здесь тагильские. Есть и кунгурские. Всем рабочим с 8 июля по 8 августа дается льготный месяц на сенокосы. Ближайшие уходят к себе, пришедшие на завод издалека нанимаются к ним тоже. За это время они несколько поотдохнут на чистом воздухе, оправятся.
В копях за подземные работы получать: кайловщики,
335
ломающие руду, от 50–55 к. в день; 50 на сухих, 55 на мокрых работах. Нагрузчики и вагонщики — от 40–45 к., на работах вверху, т. е. на земле, от 35–40 к.; 40 к. в летнюю пору, когда работают не менее 10 часов, и 35 зимою, когда за делом проходит от 8 до 9 часов. Внизу работа идет дольше; там двенадцатичасовая смена на сухих и десятичасовая на мокрых работах. Особенно тяжелыми считаются разведки. Тут вода и сверху, и снизу. Женщины тоже работают в копи, хотя по правилам этого допустить нельзя. Дела они исполняют столько же, сколько и мужчины, а получают на ½ меньше. Мальчик от 14–15 лет получает при этом 20 к. в день, а девушка от 18–20 лет от 15–18 к.
— Как вы допускаете женщин ломать руду? — спрашиваю я кого-то.
— А как их не допустишь, когда в рабочих руках недохват.
Всем вообще рабочим завод дает помещение даром; хлеб им продается по заготовочной цепе, т. е. когда везде здесь в так называемой вольной продаже пуд муки стоил 60 к., в Луньве рабочие получали его по 45 к. Подати они уплачивают уже сами, луньевская администрация в этом никакого участия не принимает. Кайловщики (рудокопы) жалуются только на одно: им за их же счет приходится и крепи ставить.
Мне казалось, что мы никогда не выберемся назад.
Опять эти черные жилы, эти мрачные гроты, эти безмолвные, наполненные водою и заделанные плотинами шахты по сторонам. И этот грохот, раздражающий слух; этот гром машин, словно размалывающих человеческое тело, рвущих его в куски.
336
Вон, наконец, засерел выход из шахты, точно там пар стоит.
Солнце горячо греет землю. Жарко стало под ним. Зеленая листва приветливо колышется по сторонам, свежая, яркая трава мягко стелется по берегам веселой речки.
А там, из этой горы, доносится все тот же грохот, глухо раздаются загадочные звуки. Точно черви проточили ее; точно в невидимых склепах бьются там тысячи на веки заключенных живых существ.
337

XXIX. Коксовые печи
Прежде чем уголь будет годен в дело, с ним нужно еще повозиться не мало.
Из копей, по взъездам, его доставляют на грохоты, где из одного в другой он проваливается посредством ручных поворотных колес и тут делится на три сорта, смотря по величине кусков. Каждому грохоту соответствует особый люк, откуда уголь через желобы поступает в бак с водою, где его промывают движением поршня. В баке уголь теряет свои глинистые частицы и частицы пустой породы, глинистые сланцы, песчаник. Все они осаждаются по удельному своему весу слоями. Уголь вычерпывается особенными лопатками, причем, посторонние породы, находящиеся между рамами, перегородками, на лопату не попадают. Отсюда уголь сортируется, нижний слой его выбрасывается, а верхний, самый лучший, предназначается для коксования и поступает в боковой отдел, в стенах которого устроены
338
люки: сквозь них он попадает прямо в вагоны, отвозящие его по рельсам к коксовым печам.
Вся эта работа под солнцем, при свете, гораздо легче той, которая, под массами земли и камней, совершается в вечном мраке копей каторжниками непосильного труда. Дело кипит под руками; звон рельсов, стук вагонов, всхлипывающее движете поршней, грохот каменного угля, попадающего из одного помещения в другое, тучи черной пыли, стоящей около, охватывают свежего человека совершенно новыми впечатлениями, так все это не похоже на обычные рамки всякой другой работы. Тут уже порою, сквозь шум машины, и песня слышится, песня, которая никак не мирится с вечным сумраком подземелья и словно подстреленная птица прерывается там при первом своем звуке. Сверху нам видны отсюда, в синеве далекой, где только мерещатся леса, белые черточки каких-то заводов и микроскопические силуэты сельских церквей. Реки льются там едва-едва заветными серебряными нитями; голубым клочком неба, упавшего на землю, кажется небольшое озеро. Вон где-то струится дым. Самого завода не видать, и домны его не отличить за обступившими её холмами; видно только, что и там совершается неустанный труд человека. Плавятся в 1,200 градусной жаре сокровища, отнятые у вечного мрака черных гор. Вон Луньвинская гора, у подножия её вся Луньва сбилась в кучку… Лысая верхушка ярко освещена лучами полудня.
Волга река разлилася,
Выпало снегу пороша.
И где моя мила-хороша?
Приходи на часочек,
Свидимся на денёчек!
339
Так и садится в ухо бабья песня. Поющей не видать, зато звуками её песни наполняется вся эта небольшая полянка.
— Каков сопрано? — оборачивается ко мне Иван Фомич.
— Да! Звон в ушах идет.
— Нет, вы обратите внимание: сила-то, сила! Второе la взяла. И нисколько не дрогнула. Вот бы в фиоритурные-то певицы. Выпустить бы ее на сцену в Питер.
— Это с часочками, да денечками?
— Верно молодая еще. Приучилась бы. Нужно, разумеется, образовать, в консерваторию.
И вдруг голос Ивана Фомича точно осекся.
— Что же, отошлите ее в консерваторию.
Из-за угла прямо на нас вышла весело поющая баба, лет эдак сорока пяти.
— А все-таки изумительная сила голоса!
Коксовая печь поставлена посреди большой площади.
От нее во вей стороны так и пышет жаром. Внутри томятся в ужасающей атмосфере сотни пудов угля. Собственно это не одна печь, а их семь, стоящих рядом. Вагоны с углем подвозятся прямо на их кровлю. Вверху, в печах, сделаны воронки. Когда вагон станет над такою, дно его выдергивают и уголь прямо падает вниз, в помещение, которого хватает на шестьдесят пудов. Оно все выложено из огнеупорного кирпича. Во все семь таким образом всыпается разом 420 пуд. Атмосфера этих печей уже раскалена до того, что едва ли даже мифологическая саламандра могла бы здесь хотя одно мгновение остаться невредимою. Несколько времени еще воронки остаются открытыми, и сквозь них серым паром клубятся вверх холодные газы, содержащие и смолу. Пар
340
этот клубится все гуще и гуще. Все тяжелее и тяжелее становятся газы. Наконец, в них точно блеснула молния. Еще раз… В воронке заколыхался синий язык легкого огня. Он мало-помалу изменяет цвет, делается голубым, розовым. Скоро уже одно желтое пламя пышет из воронки. Дав таким образом погореть газу, но не очень долго, воронки вдруг запирают герметически. Тотчас же печи со всех сторон замазывают глиною. Уголь начинает томиться, огню нет выхода; воспламененные газы, еще секунду назад вырывавшиеся на волю, теперь в верхнем отделение печи поступают через каналы, устроенные в ее своде, в боковые жилы, обвивающие печь кругом и потом уходящие вниз под пол. Таким образом печь нагревается сама собою. Газ, сослужив углю службу, выводится в особые трубы. Притока воздуха внутрь не допускается вовсе. Уголь остается в печах сорок часов и из отдельных кусков сплавляется в общую массу, потеряв при этом, в виде газа, все смолистые части. Продукт этого процесса кокс, является почти чистым углеродом, с небольшою примесью минеральных веществ, которые после его сгорания остаются в виде золы.
Когда мы осматривали печи, привалила к ним целая масса рабочих.
— Пора?
— Стомился уголь. Сейчас будем вынимать!
— Вот увидите, как узника выпустят из заточения, — заметил мне Иван Фомич.
— Как раз ко времени потрафили.
— Хоцца ему на волю тоже.
Пот катил с лиц, жара здесь была нестерпимая.
341
Тем не менее, ждать было некогда и рабочие засуетились еще пуще вокруг печей.
— Ну-с, выпускайте, выпускайте, братцы!
— Палить! Фу ты, Господи! Прежде смерти в ад попадешь!
— И горько же грешникам будет. Черти-то из них также вот уголь вымаривать станут. Вмажут тебя в печь, загрунтуют и начнут тебя палить.
— Тебя скорей.
— Меня не за что. Я на баб не падок. А тебя за баб во как выжарят!
Где есть малейшая возможность поострить, ее не упустит наш рабочий.
— Ты думаешь: взял бабу, да и прав. Нет, врешь! За нее, за бабу, так-то тебе влетит, чудесно! Она, брат, баба. Ее не трошь.
— Он вчера с Матрешкой по лесу путался.
— И за это тебя тоже. Будь спокоен.
— Эх вы бабы, бабы, и что доброго в вас!
— Добра у них много!
Но рабочему докончить не удалось. Ему крикнули слева и он бросился туда.
— Ну, уголь поспел. Пора его на стол подавать, — острили около.
С обеих сторон открыли дверцы печей. Уголь выталкивается из них особым механизмом. На нас из печей стала выступать раскалявшая окружающий воздух масса, совсем сплавившаяся: уже на воле, она начала с громким треском раскалываться на части, поблескивая в изломах металлическим отсветом. За выступившими массами ползли другие — дышать становилось невыносимо.
342
— Хватай, хватай его, братцы!
— Не зевай, не зевай, ребята!
Обжигальщики стали его зацеплять железными гребнями и подальше оттаскивать от печей, то бросая инструмент от страшного зноя, то снова хватаясь за него. Другие в это время направили на вынутые из печей массы пожарные кишки. И вдруг кругом, оглушая нас, загрохотало и загремело. Вода из кишок стала литься на раскаленные массы. Их сильно окутало паром. Пар застлал все, и рабочих, и печи; мы уже ничего не видели, кроме этих клубившихся перед нами серых туч, в которых, незримая, бесилась какая-то гроза. Изредка, когда ветром относило белые клубы в сторону, из-за них выступала серая, металлическая масса, продолжавшая трескаться и колоться прямыми изломами. В расколе сверкало пламя, уголь горел там красным огнем. Потом тучи пара опять застилали все кругом. С этим паром из кокса улетучивается сера, и кокс после того считается уже совершенно готовым.
Рабочим тем не менее складывать рук нельзя.
Нужно позаботиться, чтобы громадные печи не охладились, запереть их, замазать и нагрузить свежим углем. Процесс обращения угля в кокс таким образом продолжается беспрестанно. Из шестидесяти пудов угля, вложенного в печь, кокса выходит пятьдесят пять пудов; остальное, в виде газа, улетучивается из него. Из полученной в каждой печи массы оказывается плотного кокса 48 пудов и пористого, губчатого, 7 пудов. Цена ему при мне еще не установилась, потому что самое дело было в новинку.
— Что вы получаете? — спрашиваю я у рабочих,
343
действительно предвкушавших мучение адово. Будущая жизнь, таким образом, для них уже наступала в настоящей.
— Мало получаем! Пятьдесят копеек в день всего. На всем своем.
— Которые в шахтах, да в копях работают, тем больше платят, они по 65 в день берут.
— А тебе сколько приходится?
Шершавый, раскрасневшийся у огня мальчуган, ополоумев от жары, попал прямо на меня и остановился, видимо не сознавая, где он и что с ним.
— Чего? — остановился он. Видимое дело — с жары опамятоваться не может.
— Что, Васютка, не привык еще! Он у нас новенький. Сколько получаешь-то? — спрашивают.
— Ах ты, Господи! — мучится совсем мальчуган вместо ответа.
— Тут и взрослому не сладко, когда эта угля ползет.
— Он по двадцать копеек в день берет, — отвечают за него другие.
Готовый кокс в вагонах отвезли в склад. Новый засыпали сверху.
Вокруг печи опять некоторое время стало тихо и безлюдно. Бабье, какое было при работах, воспользовалось отдыхом по-своему, прихватив с собою и мужиков. Смешение полов, а следовательно и легкость нравов, здесь беспредельны. Не говоря уже о том, что никаким обычаем известные отношения не связываются, баба, не имеющая «душеньки», считается здесь чем-то отверженным.
— Что это ты, Анисья, с мужем? — спрашивает мой спутник у красивой и рослой блондинки, попавшейся нам на встречу.
344
— Нет. Это чужой душенька! У меня свой душенька ушел, так я чужого взяла!
— Ну, а как муж узнает?
— Пущай его и знает. Мне что! Его дело, не мое!
Я невольно расхохотался этой своеобразной логике.
В прежнее время рабочему здесь все-таки было гораздо хуже. Теперь, если он не является на работу, то теряет свою поденную плату и сверх того платит 25 к. штрафу, а тогда, теряя плату, он штрафовался вдвое. Если он опоздает, из поденщины вычитывается соответствующая часть; прежде же он не получал ничего и приплачивался еще сверх того пятью копейками. С пришлыми издали плотниками и каменщиками обходятся получше. Эти — из Владимирской губернии и подчинены своим подрядчикам, тем не менее и Владимирцы не уносят домой ничего, а вся выгода достается подрядчику. Последний, получая на рабочего 80 руб., уплачивает ему только 50 руб. Остальное себе. У рабочего не только не остается ничего, но, напротив, и на следующий год он поневоле должен закабалиться к подрядчику, иначе ему не дойти до дому. Владимирцы работают с мая до сентября. Подрядчики являются жадными до безобразия. Тут уже штрафы без удержу, по 5 руб. за сутки сдувают.
— Разве луньевская администрация не могла бы бороться с подрядчиками?
— А какое ей дело! Нанимается не артель. Подрядчик берется сделать то-то и то-то. А уж там платит ли он или не платит — его дело. Лишь бы работа была исполнена. Чему вы удивляетесь? Это он хорошему рабочему пятьдесят рублей даст, тому кем он дорожит; а остальным, с которыми не церемонится,
345
из полученных восьмидесяти рублей отпустит двадцать пять, или двадцать, да и то еще обсчитать норовит. Подлецы порядочные! Здесь один подрядчик своего родного отца обсчитал. Отец к нему в рабочие пошел.
По всему району Александровского завода и Луньевских копей ассигновано было при мне на годовую затрату 813,000 р. На эти деньги, при постановке начала дела, разумеется нельзя было разъехаться слишком широко. Поневоле сжимались, где могли, и сокращали расходы даже и на мелочах. И всюду, и везде, как бы национально не ставилось дело, какой бы новизной оно не прикрывалось, каких бы школ не устраивали хозяева и сколько бы они пенсионов не выдавали тем, кому удастся выжить в этой страшной обстановке заводского и рудничного труда — всегда и везде положение тружеников являлось в полном смысле слова ужасным. Я положительно не вижу, где же разница между подрядчиком, притесняющим свою артель, заводчиком, у которого рабочие тоже в черном теле, и хозяином копи, высасывающим последние жизненные соки у своих рудокопов. Ведь в сущности, как страшно это совершенно спокойное и равнодушное суждение:
— На мокрых работах может выстоять лет пять, не больше.
— А потом? Потом собакам бросить что ли?
346

 

Страницы: главная |  1  2  3  4  5  6  7  >>>

Вас. Ив. Немирович-Данченко. Кама и Урал: очерки и впечатления. СПб.: Тип. А. С. Суворина, 1890. 750, IV с.