Вас. Ив. Немирович-Данченко. «Кама и Урал» (очерки и впечатления)

Вас. Ив. Немирович-Данченко. Кама и Урал: очерки и впечатления. СПб.: Тип. А. С. Суворина, 1890. 750, IV с.

 

Страницы: главная |  1  2  3  4  5  6  7  >>>

XIII. Вверх по Каме. — Пароходы Житкова. — Мотовилиха. — Бабья кавалерия. — Меловые Столбища. — Как министр знакомился с местными нуждами. — Кампетесы и медведи. — Местный кредит. — Опять лесоистребление
Вверх по Каме я не советую никому подниматься на пароходе «Лебедь». От Перми до Усолья ходят уже не те пароходы, что до Перми. Кама тут иной раз мелководна, есть постоянные мели и большие пароходы не осилили бы их. На наш «Лебедь» насело столько народу, что я невольно изумился. Яблоку негде было упасть.
— Да у вас сколько билетов полагается?
— А у нас так, по душе; комплекту нет, а сколько придёт пассажиров, столько и повезём.
— Ну, а если бы ещё пришли вдвое против нынешнего?
— Тогда посдвинули бы народ. Кое-как разместились бы.
— Да ведь теснота какая!
142
— В тесноте люди живут, да ещё как! Бог тесноту любит. И хозяину польза, да и пассажира отказом не обидим.
Несмотря на высокие цены за первый класс, удобств никаких. Грязь везде: на столах, на диванах, на полу. В каютах ещё хуже, чем в общей зале. На палубе сажа слоями лежит. Зато образа понавешаны везде и лампады горят. Образа даже снаружи кают, против ветра смотрят.
— Отчего не подметут? Посмотри, грязи везде сколько.
— Сами сотрут. Смотрите, всё на полушубках, да на сермягах останется, — отшучивается шкипер. — У нас хозяин такой же, Житков. Ему бы денег больше, а на чистоту он рукой махнул. Мы не немцы; тем точно чистота нужна, а мы и без этого проживём.
Вон направо тянутся громадные постройки мотовилихинского завода. По обеим сторонам её на плосковатых возвышенностях вытянулись тёмные ряды изб, где живет всякий заводской люд. Металлические купола и каменные гигантские трубы, масса кирпичных построек, белый силуэт церкви и опять неизбежные тёмные пихты, и позади, и по сторонам — всё это открывается перед нами вместе с лощиною, мимо которой пробегает пароход. На всём лежит красный, железистый колорит, словно и самая лощина, и постройки на ней осыпаны рудничною пылью. Пока, стоя на палубе, я смотрел на Мотовилиху, наверху точно что-то треснуло и раскатилось глухим и торжественным громом. Подымаю голову — нежданно, негаданно набежала грозовая туча. И солнце, и дождь. Яркие лучи играют в каждой капле его. Что-то весёлое, живое, сказывается даже в свисте ветра, как будто пробующего, насколько крепки наши снасти и прочно ли
143
поставлена скрипящая под его налётом труба. Впрочем, гроза продолжалась недолго. Когда пароход добежал до Меловых Столбищ, белыми массами обрушивающихся в Каму, дождя как не бывало и всё кругом горело и сверкало, и леса в лощинах словно посвежели, и даже тёмные, траурные пихты, неизвестно как пустившие свои корни в меловые скалы, и те высматривали не так торжественно, вымытые дождём. Вон, по дорожке, на белых утёсах показались бабы целою гурьбою и все на конях — верхом.
— Вон наша кавалерия. Этакую нигде не увидите.
— Действительно нигде!
— Вы как вернётесь в Пермь, не раз увидите их таким образом приезжающими на базар. Они у нас чудесно ездят.
— И кони прекрасные.
— Ещё бы… Ведь это от тех самых казённых производителей, которых земство уничтожило. Теперь близок локоть, да не укусишь.
На левом берегу тёмный лес отступил, обнажив песчаную понизь. Дальше песок переходит в белую, известковую почву. Я первый раз в жизни видел, чтобы на ней могла подняться такая богатая зелень. Столбища всё растут и растут, меловые скалы делаются грандиознее и грандиознее. Они уже давят Каму, покорно и тихо струящуюся у их могучих подножий. На самой верхушке одного из утёсов точно горят какие-то искры. Всматриваюсь — изба, поставленная окнами прямо к солнцу. Берег мне показался тут гораздо выше Жигулёвского на Волге, а девственная белизна его слепила глаза, пока она не посерела, пока в массе мела не
144
проступили красные тоны и, наконец, почва не стала глинистою.
— Тихо же идёт ваш пароход.
— Тихо-с. В сутки мы делаем двести двадцать вёрст только, даже по течению.
Между нами оказался чистокровный петербуржец. Шляпа точно сейчас из витрины у Брюно, щегольской сюртучок, какие-то прюнелевые летние ботинки. Монокль в глазу и на лице улыбка снисходительного благоволения ко всему окружающему.
— Вы куда? — спрашивают его.
— Командирован! — и в голосе слышится: вы-де со мной поосторожней.
— Зачем?
— С учё-но-ю целью! — отчеканил он, точно сверху вниз.
— Вот это приятно. А то нас совсем позабыли.
— Да помилуйте, — вдруг переменил он тон на совсем недовольный. — У вас ничего не увидишь. Приезжаешь на завод: «Как у вас грамотность?» — спрашиваешь. — «Пожалуйте, у нас сегодня пирог с капустою». Такую кулебяку загнули! «Ну, а насчёт народной нравственности?» — «Не хотите ли перменей тарелочку?» Интересуешься статистикой вашей, а вы меня бараньими боками с кашей угощаете! Оказывается, что в конце концов, я отсюда одни только кулинарные познания вывезу. Ведь это срам! Вернёшься в Петербург, спросят: что видел? Ничего, кроме кулебяки!
— Да коли у нас вся статистика в этом, — отшутился пермяк.
— Они, эти, «с учёною целью», чудные! — рассказывал он потом. — Тут один академик ездил, так
145
он всё на других сваливал. Приготовьте мне записку об этом, напишите, как у вас то, пришлите мне описание такого-то места. А сам никуда, так из номера гостиницы и не выезжал. Вот вам и учёная цель. Что ж нам с ними возиться. Вы вон хоть на этого нашего спутника полюбуйтесь. Ишь у него палевые, прюнелевые ботинки; ну как он в них по нашим горам полезет? Неужели в своей жакетке в рудники опускаться станет? А тоже учёная цель. Мы ведь видим, кому что нужно. Явится этакий ветер, ну, угостим обедом, честь честью; так накормим, что у него глаза на лоб вылезут, и ступай себе дальше. Вы копните-ка его. Думаете действительно интересуется чем? Ни Боже мой! Для него вопрос: скоро ли его камер-юнкером сделают, гораздо интереснее всяких других соображений. А тоже с учёною целью. Тут не только простые смертные, министры к нам ездят и тоже таким образом. Изволили слышать?*
— Нет.
— Как же. Мы смеялись, смеялись потом; в лоск легли. Пишут: собраться туда-то всем — собрались. Ждём. Является сам его высокопревосходительство. Ничего, не кусается; пожал двум, трём руки, остановился, кивнул головою и сейчас в позу. Ещё и с дороги не отдохнул, а уж два пальца за борт, ногу вперёд, грудь колесом и «милостивые государи!..». Ну, милостивые государи подтянулись, внимают. «Я вас созвал для того, чтобы познакомиться с вашими нуждами, выслушать вас, узнать, какие меры необходимы для процветания края. Прошу вас говорить со мною откровенно, как бы вы

146
были между собою, как будто с равным». Только что мы собрались рот раскрыть… нужд-то ведь у нас не обобраться, кишмя кишат. А у него, глядим, новая ораторская поза. «Но прежде, милостивые государи, чем вы сообщите мне ваши законные желания, прошу у вас позволения сообщить вам мои собственные взгляды на русское горное дело». Новая ораторская поза, и ещё более величественная. «Когда я был в Саксонии и Силезии…» И пошёл, и пошёл. Час говорил, два говорил, до поту нас прошиб. Наконец кончил. Думаем, вот начнётся теперь беседа. А он вдруг: «Ну, теперь, господа, надеюсь, мы поняли друг друга. Вы знаете меня, я вас. До свидания!» Общий поклон. И ушёл к себе. Разинули мы рты, смотрим друг на друга и ничего сообразить не можем. Сколько начальников перевидали, а такого ещё не приходилось. Наконец, так поняли, что он нас выслушает завтра, либо сегодня вечером. Послали узнать спустя часа четыре: давно уже дальше уехал, говорят. Вот как они наши нужды изучают!
— Ну, а сам-то он дельно говорил?
— Какое, помилуйте. Более всего о том, что такое саксонцы и силезцы, а потом — какие короли и что именно ему сообщали.
Я расхохотался. Знакомый образ петербургской важной, «обоего пола», как говорится в дворцовых указах, особы так и обрисовался передо мной во всей его неприкосновенности.
Опять пошли меловые горы. Вон две бабы взползают вверх. Точно два маковых цветка, от кумачного платья, в которое они одеты. Посмотрел я в бинокль. Проделают ступеньку, станут на неё и следующую высекают. Танталов труд. Горные речонки с
147
громким шумом выбегают в Каму по узким лощинам, где стоит вечная тень и прохлада. Воображаю, как чиста вода этих речек, как весело струятся они, светлые, по беловатому меловому дну. Каждую рыбку в них видно, каждый камешек себя показывает.
— Хариусов здесь здорово ловят на мошку.
— На какую?
— Да видите! Хариус рыба жадная. На всё кидается. Ну ловцы выщиплют шерсти с армяка и на уду. Хариус думает мошка, хап! А заместо того сам на уде бьётся.
Массы белого камня горбами выдаются над водою; иные на значительной высоте и совершенно правильной формы, точно пьедесталы, приготовленные для каких-то колоссальных статуй. Мне так и припомнились святогорские скалы на Донце. Только здешние, камские, более грандиозны.
Вон у самого берега барка. Её грузят известковым камнем, обожжённым здесь же. Совершенно чудские типы работают на барках: скуластые, узкоглазые, сильные. Видимое дело, такому мужику десять пудов поднять ничего не значит. Крупное туловище, на коротких, крепких ногах. Руки, что твоя лопата. Вышина берега здесь до сорока сажен. На реке Косьве потом я нашёл такие же меловые скалы, но те возносились на 60 и на 70 сажен. Там же и на Устьве в имениях Всеволожских, поднимаются шиферные горы со сланцем. Превосходный чёрный аспид разрабатывается для столов. Снял лист в два квадратных аршина, и без всякой обработки он чист и гладок. Стол и готов.
Весь берег Камы кишмя кишит здесь народом, кучками уселись. Гнёздами насекомых кажутся они отсюда.
148
Будто сотни муравьёв сбежались и копошатся над чем-то. Вырабатываемый этими рабочими камень тут же внизу грузится в сотни барок. На них сначала был доставлен чугун на заводы, потом их продали за полцены местным каменщикам, которые на них сплавляют алебастр в низовья Камы. Работа трудная, редкий на ней выстаивает долго. Известковая пыль ест глаза, иные и вовсе слепнут; тем не менее, за такую каторгу платят не более тридцати копеек в день. Таково здесь положение крестьянства. За эти тридцать копеек мужик должен отработать не временем, а гуртом; снять известную часть известковой площади. Уроки назначаются хозяевами, которых менее всего можно упрекнуть в снисходительном отношении к своей артели.
— По человечеству бы жалко! — говорю я одному такому левиафану, бывшему у нас на пароходе.
— Оно точно. Но только себя, да и своих детей нужно ещё и прежде того пожалеть. Мы ведь их на эти работы не гоним. Сами идут. Вот ежели бы мы, как сплавщики по Чусовой, через волостное правление действовали, если бы народ к нам силою посылали, тогда конечно нехорошо бы это было. А к нам сами идут, да как ещё просятся, только возьми. Бедность тут самая непокрытая. Коли бы не мы, совсем бы с голоду поколели.
По белому алебастру пошли чёрные гроты. Кого не спросишь: «Что это?» — «Змей прежде жил. Клятое место». Об Ермаке опять не слышно. Где по берегу земля есть, там зелёные луга, на них острые пихты. В кустарниках скрипят коростели. Всякая мелкая пташка ютится на них и свищет на вольной воле. В лощи-
149
нах изредка посёлок мелькнёт. Вообще же безлюдье началось.
Вместо преданий о Ермаке, пошли рассказы о медведях. Тут вон в завод, спасаясь от лесного пожара, бросился медведь с утёса и убился. Там, в кричный сарай залез медведь, увидел раскалённый металл в печах и давай метаться. С испуга дверей-то не найдёт. Попал лапой в плавленую руду и тут же подох. Близ Романовского завода, село Гремячье; у самого села тут убили мишку, который без требушины вывесил девятнадцать пудов. На две ладони жиру одного на нём было. Другой зверь выдержал двадцать восемь пуль, так что Всеволожский донял его разрывною пулею. Медведь упал; управляющий Всеволожских Озеер подошёл, желая добить чудовище из револьвера, но зверь вдруг встал, кинулся на него и нанёс до двенадцати ран зубами и когтями. Наконец, Всеволожский попал ему в голову, около глаза. Медведь, глухо рыча и шатаясь, отошёл, вырыл себе под корягою место в куче старой листвы и рыхлой земли, и улёгся там умирать. Длиною шкура этого зверя оказалась 3 аршина 6 вершков. Шерсть его была почти чёрная. У Лобанова под окна повадился ходить Мишка, пока его не пристрелили. Судя по рассказам, здесь бы нашим Немвродам настоящая лафа была. Охотятся здесь на зверя не по-питерски. Один на один выходят, настоящее ратное дело. Единоборство человека с лесным царём. Это и поинтереснее. У нас ведь так: приговорят медведя к расстрелянию, подымут его из берлоги сонного, голодного, слабого, или окружат сотней-двумя крестьян и исполняют приговор на почтительном расстоянии. Пермская охота куда интереснее. Тут, впрочем, не на одного медведя выходят. Тут
150
и сохатые попадаются, но в последнее время очень редко.
Ещё дальше пробежал пароход, и картина прибрежных сёл уже изменилась.
Хорошие тесовые избы. Есть такие семьи, у которых и по две избы встречается — летняя и зимняя. Народ тут рубит леса, свозит чугун и руду на заводы. Средний рабочий достаёт рублей пятнадцать, а то и все двадцать в месяц. С конём — больше.
— Коней только у нас мало ноне.
— А что?
— Прежде, как случная конюшня в Перми была, куда лучше.
— Эта, что земство уничтожило?
— Не земство, помещики.
— Вона!
— Верно вам говорю. Досадно вишь им стало, что у них крестьян да землю отняли, они и конюшню изничтожили. Вот говорят, нате: ни себе, ни собакам. Только мы и держимся кобылками, что от прежних пошли, от настоящих праведных.
Теперь пермское земство идёт другою дорогою. Теперь оно действительно работает для народа. Но я когда был там в 1876 году, Смышляевщина доводила население до одури. Одна эпопея сибирского тракта заслуживает быть описанною вполне. Нужно же знать, с какими деятелями часто приходится считаться тёмному и неграмотному люду. Защиты нет. Пермская администрация ещё держала руку Смышляева. Вот если бы земство заявило попытку быть самостоятельным, тогда администрация согнула бы его в бараний рог. А без того, ходи вольно и безобразь, сколько душе угодно.
151
По сторонам уже показывались заводы. Некоторые из них, впрочем, были в полном бездействии. Оказывается, что иные уже лет по десяти не выработали ни одного пуда железа. Голодное население разбежалось куда попало. Капиталов нет. Банки пермские не оказывают заводчикам никакой помощи. Заводчики, нуждаясь в деньгах, бьются в ежовых рукавицах покупателей-купцов, которые, будучи директорами банков, управляющими ссудными кассами, держат заводы в таком положении, чтобы банки им не выдавали ни копейки. Нельзя получить денег даже под залог металлов. Поэтому, какую пермские Разуваевы и Колупаевы назначат цену на продукт заводского производства, за такую владельцы их и отдают. Таким образом население работает вместе с собственником завода на Разуваевых и Колупаевых. Государственный банк, положим, выдаёт ссуды, но на основаниях, существовавших шестьдесят лет тому назад, т. е. под пуд листового железа первого сорта 1 р. 50 к., тогда как в частной продаже он давно вырос до 2 р. 75 к. и даже до трёх рублей. Поэтому, частные заводчики здесь, если они не имеют больших средств, то и дело разоряются.
— Мне, например, приходится иметь дело с купцами. Они всю нашу подноготную знают, — рассказывал мне спутник. — Предчувствует повышение цен, стакнётся с кредиторами, те меня прижмут. Куда деваться? Бросишься в одну, в другую сторону, денег всё равно ни у кого нет. В банк нечего и соваться. Всё равно, он его опутал со всех сторон. Поневоле к нему. А он, хотя уже и приготовился, тоже начинает казанскую сироту петь.
— Пётр Кузьмич, помогите.
152
— В чём-с? Ежели по христианству что, советом, готов.
— Какой советом, деньги надобны.
— Деньги ныне всем надобны, — морит он меня.
— Вот и мне тоже.
— Поищите, ежели надобны. Может и найдёте.
— Вот я к вам затем и пришёл, чтобы найти.
— У меня денег нет-с!
Иной даже для очевидности карманы вывернет при этом, точно он сотни тысяч при себе держит.
— У меня денег во всём доме ста рублей не наберётся.
— Врёте вы! Ведь я знаю.
— Вот вам Христос истинный!
— Ну, так в банке у вас лежат.
— Не могу и из банка, потому должен я о своей семье подумать; не всё же мне для вас жить.
— Ну, так я у Иволгину пойду, — пугаешь его.
— Идите пожалуй. Мне что… мне всё равно. Я его видел вчера, у него тоже нет. Всё в обороте.
— Да полноте вам прикидываться-то!
— Чего прикидываться. Я вам правильно, по душе… Нет, ничего и не поделаешь.
— Ну так прощайте.
— Прощайте!
Так и уйдёшь. Завтра та же история.
— Да чего вы морите меня, ведь я знаю уж вас. Ведь вы давно и сумму прикинули, какая нужна мне.
— Ей-Богу! Вот вам крест!
— Ну, прощайте.
— Прощайте.
— Ведь уеду. Смотрите…
153
— Уезжайте. Счастливой дороги… С Богом!
— Наконец, уже на тритий день начинаются разговоры, после того, как он из вас все жилы вымотает. В поту весь и сам, и тебя в пот вгонит.
— Железо точно что понадобится мне листовое.
— Ну вот и берите вперёд.
— Да ведь как вперёд… Это от Бога…
— Цены будут чудесные.
— Это опять от Бога! А я так полагаю, что цена самая малая окажется. Железа до пропасти навезут.
— Помилуйте, я знаю. Менее 2 р. 80 к. и ожидать нельзя за пуд.
— Так вы лучше уж подождите, да тогда и продавайте.
— Не могу ждать. Нужно рассчитаться с рабочими.
— А я о такой цене и слушать не хочу. По-моему, рубль девять гривен.
— Начинается новый измор. Рожа скуластая, заплыла жиром вся. Глаз не видать вовсе из щёлок; сопит, да молчит. Истинно один из тех трёх китов, на которых земля стоит…
— Да вы хоть что-нибудь скажите!
— Рубь девять гривен! Я не неволю ведь… Не можете — погодите, тогда я, пожалуй, и по три рубля дам, если цены будут. Я и то, сочтите, сколько теряю.
— На чём это?
— Да на проценты. Сделайте милость, сочтите.
Звон в голове, в мыле весь как конь, что в гору непосильный груз тянет.
Наконец, разумеется, соглашаешься, когда левиафан этот гривенник набавит.
154
— Господь уж с вами! Так для вас только, себя разоряю.
— Вот наше положение каково! Рассчитаешься с рабочими, по заводу кое-что сделаешь, себе ничего не останется. Самое пропащее дело, наше заводское. Казённые заводы страсть как подводят иной раз.
Опять направо и налево потянулись обезлесенные берега. По пням видать, какие чудесные боры стояли здесь когда-то! Барки с дровами и плоты плывут мимо нас сотнями. Белое, «зарезанное», как выразился мой спутник, дерево издали ещё обдавало смолистым запахом. Рощами пахло от этих распиленных и приготовленных к сдаче досок.
— Вишь она, краса лесная, плывёт, — сокрушался пермский мещанин, любуясь на эти барки.
Всё скоро ляжет здесь под топором. До тла вырубят леса, и когда край совсем оголится, когда реки иссякнут, зимы станут нестерпимыми, земля заскучает и обесплодится, тогда только мы опомнимся и начнём по канцеляриям писать проекты о лесонасаждениях. Точно сосновые чащи так же легко развести, как клопов. И ведь указаний на зловредную и подлую деятельность монополистов и промышленников, изводящих леса, давно слышится не мало. Но министерство государственных имуществ, точно ему глаза завязали, ничего не хочет знать, ничего не хочет делать. Вопрос идёт о спасении целого края, а ему и горя мало, лишь бы жалования получались в своё время. Да ведь, господа, если так дело пойдёт, так скоро будет не из чего и жалование платить; а уж о прогонных, да пособиях на поездку за границу и думать нечего. Под боком каменного угля масса, а мы леса истребляем, как нечто вредное. Разумеется, казённым заво-
155
дам прежде всего следовало бы показать пример, заменив дровяное отопление каменноугольным там, где это возможно. Я повторяю слова людей, знающих Прикамский край. Ещё десять лет, и от местных лесов не останется даже воспоминания — все сгинут. Мне по пути встречались целые горы, сплошь вырубленные для мотовилихинского пушечного завода. Точно облысели они; безобразно торчат с своими сиротливыми пнями. Противно даже смотреть на это безобразие.
— Неужели нет никаких средств?
— Нет! Потому что первые лесные вороги те, которым поручено беречь леса. Это всё равно, что волкам поручить охранение баранов, одно и то же. Вы ещё не раз увидите, что тут творится! Перевоспитать людей нужно. Нужно, чтобы взятка, да нажива, не манила к себе. Нужно, чтобы о завтрашнем дне думали больше. А то ведь нам как: после нас хоть трава не расти. А пока перевоспитаете — ни одной лесинки не останется.
Совсем дичь и глушь пошла около Дивьих гор. С их вершин, говорят, открываются несравненные виды на земские окрестности, на сотни деревень, таящихся там посреди густых лесов, ещё ожидающих губительного топора, на зелёные понизи, по которым лениво текут серебряные речки. Птицы чёрною тучею несутся нам навстречу. С одного берега на другой они перелетают по прозрачному, чистому воздуху, в котором дым нашего жалкого парохода оставлял грязный след. Кое-где, по заводям, видны белые лебеди. Их здесь не трогают; они даже у заводов живут на всей полной воле. Народ считает большим грехом убить лебедя, потому что это «по преимуществу Божья птица». Когда, по зорям, слышится вдали громкий и резкий, точно
156
металлический, крик её, крестьяне говорят: «Ишь Богу замолилась». Какой-то немец, на Каме, убил лебедя. Как нарочно, вечером лодка, на которой он плыл, наткнулась на коргу и все его вещи пошли ко дну. Не успел немец выползти на берег, как крестьяне стали его увещевать: «Коли будешь лебедей бить, всегда тебя Господь накажет. Это ведь тебя опружило за лебедя». Лучше всего то, что немец этому поверил. Он ехал с нами на пароходе и сам рассказывал: «Я теперь лебедей никогда не стреляю». Усвоил он себе и русский армяк, и местный говор, но всё-таки остался чистокровным германцем. Последних только и отличишь тогда, когда они остолбенеют от пива. Все национальные особенности в них скажутся: и бараний взгляд, и медленная речь, и словно пережёвывающие жвачку челюсти, и тупоумие, и неистребимая страсть к остротам, от которых тошнит. Нашего немца, пока он не напился «биром», я тоже счёл бы за настоящего пермяка, а тут он весь, как на ладони, обнаружился. Кое-где из лесу струятся дымки. Спрашиваю, что это?
— Дерево жгут на уголья. В Мотовилиху ставят.
— Да ведь у Мотовилихи свой лес. На сорок пять вёрст вверх по Чусовой тянется.
— Был когда-то. Теперь весь вычищен.
— Не может этого быть. Там ведь неисчерпаемое богатство было. Я слышал…
— Да слышали когда?
— Недавно.
— Ну, значит, те, которые говорили вам, задним числом считали. Все леса в печах мотовилихинских давно сожжены. Палки не осталось.
— Ну, а новые не растут?
157
Собеседник мой только засвистал.
— Кое-где хлеб сеют на месте леса. Два, три года родится хорошо, ну, а потом земля совсем тощает. Ни на что не способна становится.
— У нас все лесные дачи только имя такое носят. Вот, например, близ Екатеринбурга Пашинская лесная дача. Миллион десятин в ней считается, а и сажени не вырубишь. Голо!.. Всё сожжено!.. Так и со всеми заводскими лесами. Некоторые заводы и деятельность свою прекратили, потому что жечь нечего. Лес весь съеден оказался.
— У печей заводских пасти жадные. Всё сожрут… В десять раз больше лесу дай, ничего не останется.
— Что же население на этих местах делает?
— Нищие! Воруют, разбегаются… Хлебопашества мало по Каме.
По ту сторону, где тянется громадная понизь, тоже луговины всё. Не с чем подняться народу. До того дошли, что в некоторых заводах крестьяне, чтобы прокормиться, продавали на сруб, в заводские печи, свои жилые избы и сами переходили в клети. Как они пережили зиму 1877 года, об этом один Бог знает, да и тот никому не скажет. И пережили ли ещё… А если и выстояли, что они делали в последние голодные годы? Петербург тем и подл, что ему ни до чего дела нет. Хоть разваливайся Россия, лишь бы хватало податных сил народа на содержание грамотных и правящих классов, а каким кровавым потом достаётся эта подать — не наше дело.
158

XIV. Последние бурлаки. — Крестьянская беда. — Разоренный край
Утром, когда я вышел на палубу нашего «Лебедя», горы, сторожившие справа Каму, совсем пропали. Сочные низины расстилались по обе стороны. По самой реке островье заливное легло, невольно приковывая к себе взгляды яркою зеленью и пышными раинами молодого кустарника. По низинам во все стороны воложки серебрятся; кое-где на этих воложках чернеют ботнички рыболовов. Вот навстречу расшива, лямкой тянут её. Знакомая картина.
— Последние могикане! — замечает сосед.
По Каме десятка два расшив осталось, да и те до Чердыни только ходят. Выше этого северного городка они не подымаются и ниже Сарапула их не увидишь. Вот он отживающий промысел, загнавший в ранние могилы не одну христианскую душу. Вот она, эта классическая лямка, наследие суровой старины, вдохновившая не одного печальника за народ, вызвавшая из груди не один больной, по нервам бьющий стих…
159
— Вы это напрасно радуетесь! — прервал меня собеседник.
— А что?
— Да лямка уничтожилась, заводы закрываются, где же народ кормиться будет? Слова нет, лямка ужасна, убийственна была. Да ведь голодная смерть ещё хуже или нет? Прикиньте. Работник на лямке от Сарапула до Чёрмоза получит шестнадцать либо семнадцать рублей; самому старшему двадцать придётся на готовых харчах. Положим, этих денег бурлак не увидит, потому что он зимою их заберёт хлебом и притом по бессовестным ценам. Ну, а не будет лямки, зимою-то, хоть и по такой цене, где ему хлеба достать.
Как медленно тянется лямка видно из того, что в два месяца бурлаки едва дотащат расшиву из Сарапула до Чёрмоза. Во всё лето с осенью удастся им сделать только два таких рейса; всего, значит, он получит, если не заберётся хлебом зимою, от 32 до 34 руб. и притом за какую работу! Бечевника здесь нет, почва не расчищена, труд, следовательно, ещё тяжелее. Лямку приходится тянуть через груды намываемого сюда хвороста, через коряги, через обрывы и щели, через камни, сдвинутые к берегам речонками. Иной раз лямочники по горло в воде тащат расшиву. Самому мне привелось видеть, как вдруг стеною обрыв высокий встретился бурлакам. Что делать, пришлось по горло в воду лезть, и пошли, вытягивая через силу проклятую расшиву. При этом груз так рассчитали, чтобы на тысячу пудов пришлось не более одного человека. Ноги у них в крови; руки исцарапаны; через грудь, там, где она лямкой перехвачена, синие подтёки. Вот они подлиповцы настоящие! В синих, посконных рубахах,
160
босые, плечи скривившиеся, груди открытые. На одном даже и штанов не оказалось. Потом, когда я проверил рассказы моего спутника, пришлось убедиться, что чердынцы на этот труд, как на благодать смотрят, потому — нужда лютая заела. Совсем голутвенным народ стал. Местное хлебопашество обеспечивает продовольствие только на четыре месяца, а на восемь нужно купить вятского хлеба. Обвинский хлеб, из села Ильинского на Обве, дешевле, но тоже весь уходит на заводы. В 1876 году хлеб стоил по 65 к. пуд. Сочтите, сколько надо чердынцу истратить, чтобы прокормить себя и семью покупным хлебом в течение восьми месяцев. Завопит действительно, и бурлачеству обрадуется, как манне небесной.
— Вы не думайте, что у нас тут красивые, да прочные избы, так и народ богат. Тут всё крестьянство переходом из крепостного права разорено.
— Старая песня.
— Да я ведь не крепостник, из крестьян сам. Знаю, какое это благо — свобода. Я вам говорю только о том, сколько времени мы здесь оброки платили; а потом выкупную сумму пожалуйте, а платить её не из чего, потому что работы нет. Огородничество у нас ничтожное, хлеб, как леса вырубили, родится плохо. Да и постройки не везде. Вон кстати, посмотрите-ка направо. Ишь какая красота! Деревня Емельяниха прозывается.
Это было что-то ужасное. Нищета голая, во все прорехи сквозила. Кровли точно ребра палой лошади, объеденные волками, так и торчат вверх; ничем они не забраны. Дома ветхи, малы, запущены; некоторые избы достроены только до половины, да так и оставлены. При-
161
валили кое-чем сверху и живут. Ходить там ползком надо. Лапландские тупы куда удобнее и лучше. Колёсных телег по всей этой местности у крестьян давно уже нет. Поневоле летом верхом, зимою в санках; не на что завести телег. Сюда подошёл наш пароход грузиться дровами. Кучкою приступили к нам крестьяне, рваные, жалкие, робкие. Безысходная нищета так и сказывается. Даже и не просят, только страдальческими взглядами провожают вас. А в домах-то, в домах!
— Я всё-таки не понимаю, почему именно переход из крепостного права в свободное обездолил крестьян.
— Да вот как. Предлагали мужикам полюбовное соглашение, отказались; обман думали. Веры не было к людям, которые руководили всем этим. Ну, десять лет таким образом и продолжали оброки платить. Одна слудская волость на это 120000 руб. даром отдала. Не хотим-де надела; на чём живём, то и наше; а теперь пришлось своим порядком выкуп платить. Да ещё что. По уставной грамоте, Строгановы обязаны давать лес до 1881 года даром, а управляющие его берут по полтора рубля за кубическую сажень; за трёхсаженную лесинку в четыре вершка толщины подай 25 к., да ещё за 25 вёрст всё это. Откуда взять? Ну и разорились. Зато ведь уж как-с, дотла!
— Почему тут хлебопашества мало?
— Земля здесь требует обильного удобрения через два года в третий, и то ещё которая получше; а скота нет или мало. К заводам привыкли, не заводились скотом прежде; а как заводы закрылись, крестьян врасплох застало. Ничего у них. Да и урожаи здесь не особенные. В хорошие годы, с десятины, засеянной двумя четвертями ржи, собирается до 80 пуд., а ячменя
162
высевают три четверти и собирают семьдесят пудов. А дальше ещё хуже. Наш ад вологодским зырянам раем кажется. Вы знаете ли, что они ходят сюда за 600–700 вёрст на рубку дров; а платят им лесопромышленники самую малость — за ободок в четырнадцать четвертей закладки, да два аршина два вершка высоты, всего 60 к. Они и за Урал уходят на работы. Что поделаешь, тоже нужда гонит. У нас тут четвертая часть населения совсем без скота. Кто по Иньве-реке живёт, тому лучше. Там пермяки зажиточные, по пяти голов скота на семью приходится. В ином месте хлебопашество и могло бы идти, да не приучены. Прежде их за триста-четыреста вёрст высылали на завод. Всеволожские, например, три раза в год гоняли крестьян: весною, осенью и зимою; а теперь народ на местах живёт. К чему он прилепится?
В Иньве оказалось живёт 15,000 пермяков, говорящих своим языком. Когда-то урожаи здесь были удивительные, народ поэтому одной домашней птицы массы держал. С тех пор как леса стали вырубать, и урожаям конец пришёл. Теперь они позажиточнее других, но всё далеко от прежнего благосостояния. По Обве еще двадцать лет назад не знали, что такое голод. Обвинский хлеб развозился по всей округе. Вырубили обвинские леса; теперь отощала почва и близко то время, когда обвинцам нечего есть будет. Благодаря тому, что в верховьях Косьвы, к Павде и Растесу не добрались ещё лесоистребители, косвинцы едят пока свой хлеб; но и это ненадолго. По Большому Висиму, Нижнему Лугу, Ленве, Добрянке, Чёрмозу хоть совсем брось хлебопашество: неурожай за неурожаем. В прежнее время, в лесную пору, о такой беде здесь и не слыхивали.
163
— Заскорбели мы, очень заскорбели, — рассказывал мне один пермский крестьянин в Пожве.
— Житьё плохое стало?
— Такое плохое, такое плохое, что и слухом не слыхано. На тех самых местах, где отец мой вон какие скирды хлеба ставил, теперь только вирец да зулина растут. Я ещё мальчиком был, бегал. За Камой бывало и не видать ничего, стеной леса стояли; а теперь до самых гор глазу просторно. Ничего нет, точно палом прошло. Гладко. Что одного зверя бито здесь; теперь только птице вод. Такое время близко, что все помирать станем.
— Не нужно было лесов рубить.
— Купцы стали изводить наше царство сосновое с чиновничьего согласу. Чиновник нас продал, а купец сжевал. Ничего и не осталось. Купцу, известно, мы не дороги. Эх, царь батюшка не знает. Коли бы знал он — не дал бы в обиду. Слышь, чиновники-то ему глаза отвели.
Несмотря на всё, в местном населении живёт неистребимая вера в лучшее будущее. По одним толкованиям, явится оно из Питера, в виде генерала, у которого на груди вышита будет золотая птица и который разберёт мужицкую беду и всех лиходеев и мироедов сошлёт «на вольное поселение». По другим, казна откроет особые заводы, собственно для них, обойдённых работников, и станет платить им не подённую цену, а сколько выйдет примерно с годового барыша завода. Выстроят им избы, дадут леса.
— Да откуда же лесов взять?
— Найдутся. За Уралом, в сибирской стороне ещё их много.
164
— Там и завод откроют?
— Там, там.
— Да ведь для этого переселяться нужно.
— Мы и так согласны куда-нибудь. Что ж ты думаешь? Сладко нам здесь? Оно точно: могилки наши, церкви Божьи… Зато там целина. Нужи такой не будет.
Впоследствии, в глуши Урала, на горе Святотроицкой, один из старообрядцев мне иначе объяснял всё это.
— С той самой поры и нужа пошла, как Никон стал. Допрежь нужи не было, по правде жили и Богу молились, как указано отцами святыми; а как ересь пошла, и благоденственному житию конец. А чем дальше, тем всё хуже и хуже будет, пока не обратимся.
— А скоро это по вашему придёт?
— А когда народу совсем никуда пути не будет, тогда и поймут… И станут молить: «О мечу Божий! Вниди в ножны твоя, почий и вознесися». Ну, Господь милосерд… Обращающихся к нему милует, отвращающихся от него карает.
— Думаю, не придёт это время.
— Не придет?
— Да. Ещё пуще народ от церкви отстанет. Другим руслом жизнь теперь течёт.
— А вы помните это: «Нощию погибнет моавитская земля, нощию бо погибнет стена моавитская. Возопи Есвевон и Елеала, даже до Иассы услышася глас их. Прейде вопль предел земли моавитской до Агаллима и плач ея даже до кладезя Елимля. Вода Димона наполнится крове: наведу бо на Димона аравляны. Будеши, аки птицы парящие, птенец отъятый, дщи Моавля. Слышахом укоризну Моавля, укоритель бысть зело, гордыни отъях. Восплачется Моав, в Моавитиде бо вси воспла-
165
чутся. Поля возрыдают, виноград Севаман; пожирающие языков, поперите винограды его даже до Иазира. Сего ради восплачутся, яко плачем Иазировым о винограде Севамани. Древа твои посече Евсемон и Елиала, яко на жатву твою и на обимание вина поперу и вся падутся. И отымутся радость и веселие. И не изгнетут вина в точилех, престало бо есть. Сие слово, еже глаголя Господь на Моава, егда возглагола. И ныне глаголю: с трех летех лет наемника обезчистится слава Моавля во всем богатстве мнозе и оставится умален и несчастен!» Так и будет!
Налево вдали от реки, пожвинские заводы. Тут был построен первый пароход в России, Всеволодом Андреевичем Всеволожским. Когда-то Пожва играла громадную роль для всего окрестного района и до сих пор впрочем она не вполне утратила своё значение. Тут большое механическое заведение и листокатательное производство. Вокруг поселилось две тысячи пятьсот человек, хотя на самом заводе постоянную работу находят только триста из них. В настоящее время, здесь строятся пароходы для Камы и отливаются пароходные машины. Рабочие получают в месяц, исправные по двадцати, а средние по пятнадцати рублей; хорошие мастера зарабатывают по сто; разумеется, и те, и другие на своих харчах. Они все отказались от душевого надела и теперь получают поденщину и угодье от владельца. Здесь, до освобождения, жили не поселённые, а крепостные крестьяне, тем не менее, им было предоставлено право отказа от надела. Усадебная земля есть, но душевого надела им не было расчёта брать, потому что в условиях с заводом было уговорено, что, сверх платы, они имеют право безвозмездного пользования вла-
166
дельческими угодьями и дровами. Конные рабочие берут поставки на завод и получают повёрстную плату. На каждую лошадь приходится по 17 к. за версту с сажени дров. В окрестностях, леса у Строгановых и Лазаревых ещё целы. Там велось до сих пор рациональное хозяйство и ввиду того, что прирост совершается в восемь лет, ежегодно вырубалось не более 1/80 части. Зато казённые соседние леса истощены насквозь. У Пожвы устроены шлюзы, так что в мелководье сюда подымаются самые крупные суда прямо к заводу. Здесь же часто зимуют пароходы.
— Красивое место у вас!
— Было бы красивое, да фельдшера уж очень одолевают.
— Какие фельдшера?
— А комары. Мы их фельдшерами зовём. Столько они нам крови пущают.
Разнолесье тут удивительное, все породы северной поросли перемешались между собою. Отсюда вплоть до Усолья опять пустынные места. С пристаней садятся к нам на пароход какие-то особенно уж сумрачные пермяки. Пугливо озираются на вопросы, не распускают языка и между собою. Войдёт на палубу, выищет место подальше, завалится, и, спустя минуту, смотришь, уже спит совсем. Всклоченные, глаза из-под волос… Озверели что ли, понять нельзя.
— Точно чердынцы. Все страсть задичали. Главное дело живут уж очень грязно — с телятами и свиньями вместе. Есть у них и школы, но народ неохотно идёт туда. Они сюда с плотами ходят. Случается, что плоты сядут на мель. Люди остаются на плотах день, другой, третий — по пояс в воде. Голод начнётся, поголо-
167
дают и денег лишатся. Они и не добиваются платы даже, а просто берут котомки и безнадёжно идут домой, именем Христовым.
— Неужели же хозяева ни копейки им не платят?
— Ни единой. Вы наших лиходеев не знаете!
— Так ведь так по дороге умереть можно.
— Ещё бы. И умирают. Да и тот, кто дойдёт до дому — не жилец. Тиф или лихорадку занесёт с собою. Что делать! Поневоле мрут. Вот наш Орёл-Городок. Большое село.
Пароход причаливает здесь прямо к берегу; так глубока Кама против Орла-Городка. Издали, на противоположном берегу, громадная поскотина с сотнями хлевушек, куда запирают коров и быков на ночь. Там же большой курган, очевидно насыпанный.
— Это Строганов холм. Наши старики говорят, что раз Строганова к царю Грозному вызвали. Водились за Строгановым грешки, не ждал он себе там кончины праведной и зарыл здесь все свои сокровища бесчисленные. А над кладом холмину насыпал экую!
Будь этот курган на Волге, его бы приписали Стеньке Разину, а на Каме до Перми — Ермаку Тимофеевичу. Здесь же все такие урочища связывают непременно с именем Строгановых.
Кама ширится, делится на рукава, образуя заливные острова. Налево блестит под солнцем какое-то озеро; легкою зыбью бежит по нём ветер. Направо опять зашумели зелёные облака леса. На реке всё чаще и чаще попадаются беляны, барки и ботнички.
— Соляная столица близка!
— Дедюхино?
— И Дедюхино. Главное — Усолье. В нём сосредо-
168
точена почти вся деятельность наших солеваров: Любимова, Губонина, Кокорева, Шувалова, Строганова. Когда-то тут шибко жили.
— А теперь?
— Лес вздорожал и народу стало тяжелее.
— Неужели и на солеварнях дрова жгут?
— Да! За всё, про всё лес отвечает. Не жалеют. Кому скажут, только рукой отмахнётся. Вы, говорит, посмотрите на карту вашей Пермской губернии. Вся зелёная, значит лесу ещё вдоволь. — «Так это на карте, — говорю, — значится». — «А карту-то, как вы полагаете, дураки чертили?.." С тем и отойдёшь.
Дальше Усолья пароход «Лебедь» не идёт. Отсюда до Чердыни бегают другие, да и то в половодье.
169

XV. Усолье. — Дроворубы. — Люди на скотской работе. — Правление Любимова. — Газовые и дворовые солеварни. — Графы Шуваловы и Строгановы. — Договорные книжки. — Как кулаки обходят рабочего человека. — Озверевшие люди
Вдали уже видится знаменитая в Прикамском крае столица солеваров — Усолье. Кама перед ним обмелела. Вот лодки, которые не веслами движутся, а гребцы разделись, бросились в воду по двое на каждый челн и тянут их, то глубоко уходя в илистое дно, то опять до пояса выступая на песчаных навалах. Вон с одного берега Камы длится серая мель. Вся она кишмя кишит самой разнообразною птицею, почему-то особенно возлюбившею это тихое и мирное прибежище. Тут и ястребы, и вороны. Вместе с ними ютятся громадные совы, каких я не встречал даже и гораздо южнее, на Волге. Чем ближе к Усолью, тем вид берега становится все темнее и печальнее. Леса уже давно не видать, поля лишены зелени, низменные берега кое-где сливаются с водой. Вот и оно само — знаменитое городище, мрачное, темное как и небо, которое сегодня в тучах, совсем
170
под стать этим влажным, тоскующим по свету и теплу окрестностям. По обоим берегам, черные издали, соляные амбары, соединенные черными, холодными галереями. Черные колоссальные варницы, рисующиеся на сером фоне неба, производят какое-то сумрачное, неприятное впечатление. Над ними разостлался более густой и более темный, чем тучи, дым, и в этот дым окутывается все сельбище, с большим белым собором, зеленые купола которого кажутся грязными сквозь эту завесу. Едва-едва различишь во мгле большие каменные дома.
— Тут у нас баронские и графские управляющие живут.
— Песьи мухи наши! — добавляет шершавый солевар, севший на пароход из Любимовской дачи Березники.
— Почему песьи мухи?
— Услышите, коли останетесь в Усолье.
Правее, на противоположном берегу, видна Ленва с такими же черными соляными амбарами и варницами. А еще дальше едва отделяется от покрытого тучами неба белый силуэт дедюхинской церкви, и само Дедюхино. Все безотрадно, уныло. Лица усольцев, попадающихся навстречу, кажутся суровыми; везде бедность непокрытая. Амбары просолились насквозь. Здесь и потеют соляным раствором, и плачут соляными слезами. Соль стоит и в воздухе, осаждается на усах, бороде. Вы слышите ее запах, именно запах — меня поймут те, кто был здесь и сам обонял его. Тяжело пыхтят душные газовые заводы, словно насупились разваливающиеся варницы. Некоторые совсем покосились и точно ждут — нельзя ли, падая, передавить побольше народа. Режи и брусья, на которые поставлены бесконечно длинные амбары, доходят
171
до двух с половиной сажен в высоту. Они тоже насквозь почернели, вот- вот обвалятся вместе с поддерживаемыми ими сараями. На таких же столбах, подалее, длинная деревянная набережная. Доски, настланные на нее, давно сгнили, так и кажется ноги проскочат насквозь и ты рухнешь в медленно струящиеся внизу струи Камы. Ни на улицах, ни у амбаров никакого движения, точно в какое-то мертвое царство попал. Только на реке орут и суетятся ухватчики. Массы плотов с дровами подваливают к Любимовскому заведению, и на всю эту деловую кипень, молча, нахмурясь, смотрит сверху неподвижное Усолье.
Тут будет кстати рассказать об этом лесном богатстве, изводимом местными солеварами.
Почти половина населения Чердыни живет сплавом и рубкою дров для усольцев. Ближайшие к Каме и тамошним большим ее притокам леса они извели и теперь истребляют дальние, пользуясь каждою жалкою речонкою, по которой бревна могут донестись до главной артерии края. Крестьян на это подряжают особыми условиями на год, причем зимою они рубят, а весною и летом сплавляют. Условная плата выдается так: треть вперед за недоимку и подати, треть, когда леса срубят, и остальную треть, когда его сплавят до места. Зимою чердынцы уходят в непроглядную глушь, ставят тупы посреди самого захолустного чернолесья, и до первого таяния снегов рубят вековечные сосны и ели. Многие из этих дровосеков гибнут от голода; другие, заболевая, остаются в своих тупах и в полном одиночестве умирают беспомощные, бессильные дать о себе весточку в родное село. Многих сбивает метелями в
172
непроходные сугробы; другие замерзают в сильные морозы. К весне все приготовленные дрова должны быть свезены по сплавным рекам и питательным рукавам Камы. У берега, близь того места, где рубится лес, устраивают нечто в виде четырехугольной рамы из бревен; в эти рамы правильно складываются дрова, совершенно по пословице — ни дна, ни покрышки. Когда водополье начинается, раму поднимает вместе с дровами и плоты таким образом снимаются и плывут вниз в Каму. На каждом таком плоту по два гребца с четырьмя сплавщиками. Во всякой раме должно быть от 30 до 40 сажен дров. Случается часто, что рабочие проглядят плот, он и уйдет без них. Для этого по берегам в разных пунктах находятся ухватчики; они должны перенимать плоты и спасать их от обмели. Раз плот без людей попал на мель — труд дровосеков погиб даром. Раму разобьет волнами и лес разнесет во все стороны без толку. Если на плоту есть рабочие и их несет на мель — ухватчик бросает им снасть; иногда им удается при помощи снасти стянуться и с мели. У самих же дровосеков нет ни снастей своих, ни какого-нибудь якоря. Не по силам им завести это. Есть только веревка из вицы — лыка, при помощи которой они в крайности причаливают по берегам Камы к какому-нибудь более удобному урочищу. Им приходится иногда по месяцу убивать на этот путь, в счастливых же случаях — только дней восемь, десять. Случается, что во время долгой путины дровосеки не только ничего не выработают, но и назад пойдут, побираясь Христовым именем, сквозь такое же бедное и голодное население. Рамы, разбитые бурей или попавшие на мель, оставляют за дровосеком даже старый долг, потому
173
что чердынец при подобном несчастии уже не является к хозяину, а бредет домой — в лес опять, если хватит средств продолжать заготовку. Для того, чтобы чердынцев держать в руках, т. е. в вечной кабале, с ними заключаются контракты, которых они исполнить не могут. Так, например, по обычаю дрова доставляются в 5 ½ четвертей, а условием длина их обусловливается шестью четвертями. Любимов вводил здесь разные приемы доставки дров, но все оказались крайне неудачны. Длинные надрубленные поленья, с окончательной порубкой на промысле, которые в таком виде потруднее разметать бурей, чем дрова, не были почему-то приняты чердынцами. Доставка дров посредством пароходов и барж, причем последние делались особенного устройства для мелкой воды, вроде гусян на Оке, тоже не пошла в ход, дорога оказалась и невыгодна, так как подобным способом можно сплавлять только в весеннюю воду. Счаливание плотов один с другим с лотом, тоже не было принято.
Насколько безвыгоден труд крестьян-сплавщиков видно из того, что хотя за последние десять лет (до 1876 г.) цена сажени дров поднялась с 1р. 65 к. до 3р. — вознаграждение первых осталось таким же, а стоимость хлеба учетверилась. Если у населения оказывается хоть малейшая возможность найти другую работу — оно ни за что не займется этой. Пермские крестьяне южнее Усолья, как ни бедствуют, на лесной промысел не пойдут. Одни чердынцы, которым решительно приткнуться некуда, должны поневоле заниматься рубкою и сплавом дров. Если бы удалось, наконец, ввести отопление углем, вместо лесного, то крестьяне нашли бы гораздо выгоднее заработки на каменноугольных копях.
174
— Почему же вы этого не сделаете? — спрашиваю Любимова в Перми.
— По весьма простой причине: чердынские дрова, со всеми расходами, нам обходятся в шесть рублей кубическая сажень. На ту же работу, которую выполнит она, надо сто пудов угля. Пусть доведут стоимость последнего до 6 к. за пуд и тогда можно поднимать вопрос о замене одного отопления другим.
— Да ведь он и стоит не более 6 к.?
— На месте разработки… А довезти его к нам — сочтите.
— Следовательно?..
— Будем пока истреблять леса, а там что Бог даст!
В Усолье, как только мы вышли с парохода, прежде всего озаботились, где бы отыскать себе пристанище. Есть тут гостиница, вроде постоялого двора, но пророку Даниилу во рве львином было несравненно удобнее, чем проезжему в ней. Даниил, хоть и чудом, цел остался; а тут явилось бы иное чудо: живого человека неизбежно съели бы клопы и без остатка. Сунулись на улицы — ни души, спросить не у кого. А между тем вещи брошены на берегу на произвол судьбы.
— Куда же? — обернулся я к своему спутнику.
— Знаете что, — предложил он, — давайте караул кричать. Несомненно, кто-нибудь да выйдет.
— Это уже в крайнем случае.
Еще улицу прошли — та же мертвая тишина, словно все Усолье вымерло. К старинному собору попали, посмотрели на его облупившиеся стены и величавые купола. Молчание окружающего его городища было к лицу этому памятнику старого богатства и благочестия прикамских
175
солеваров. Свернули налево — попали на набережную. Отсюда видна вся сторона по ту сторону реки и налево. Вот соляные деревни — дым над ними, точно пожаром они охвачены. Из ближайших варниц так и валят густые черные клубы. Едва-едва обрисовывается на горизонте Дедюхино. За рекой — Березняки и Веретье. Внизу по Каме песчаные отмели, точно и река обнищала, как исконные усольцы.
— Так ведь уже поздно теперь. Работа окончилась и никого нет.
— Даже ни одного пьяного не встречается.
— Пить не на что, а то бы без запою не обошлось; ишь ведь какая тоска тут.
Тоска действительно, даже песни не слышно. Хороших домов много, должны же быть где-нибудь их обитатели.
— Вон — вон… Путеводительница в пустыне.
Какая-то особа в малиновом платье и зеленой шляпке, с целым огородом листьев и цветов, заканчивавшемся какой-то необыкновенною птицей над самым затылком, показалась на набережной. Рядом с ней местный «галянтом» в узеньких штанишках в клетку, шашками, и в красном галстуке.
Мы к ним.
— Позвольте узнать…
— Комнату вам? А вы спросите… — и они назвали дом. Там всегда под приезжающих горницы сдаются. Там и железнодорожные останавливаются — оченно хвалят.
Мы поблагодарили, пошли. Горница оказалась с петухами, разрисованными на потолке, и оленями, глубокомысленно всматривавшимися в розовые кусты, точно ре-
176
шая, съедобны они или нет — на стенах. Хозяин дал нам под вещи местный экипаж — плетеная корзинка на колесах. Довольно удобно, нужно только держаться руками за края, чтобы не совершить неожиданного сальто-мортале.
Устроившись, на другой день мы отправились осматривать солеварни.
К самому берегу, на котором расположены они, прибило плоты с дровами. Рабочие, одни по пояс в воде, накладывают дрова в сани, другие, понукая коней, взвозят сани с дровами в гору.
— Причем тут сани. Ведь лето?
— Тут крестьяне на колесах не работают вовсе.
В первом же заведении оказалось три действующие трубы, сквозь которые извлекался рассол на глубине семидесяти пяти сажен под землю. Рассол этот определяется 27° насыщения. Сквозь трубы рассол подымается вверх и поступает в чрены, нагревающиеся тремя струями газа. Мы смотрели туда сквозь окно. Три сильных струи огня под круглым каменным сводом багровыми пятнами отражаются на поверхности соляного раствора. Накипь порою собирается в отверстиях и окнах, ее складывают в амбары для соляных отбросов и продают на продовольствие крестьянам по 20 к. за пуд. В отверстии генератора дым от нефти вспыхивает и загорается. Кроме трех действующих труб, две еще разрабатывались. Первобытным способом сверлили землю, варварски — не паровою, а живою силою. Несколько рабочих, наваливаясь грудью на горизонтальный ворот, ошеломленные, прут его перед собою. Работа продолжается день и ночь четырьмя сменами. За восемь часов такого кружения, каторжники труда получают
177
двадцать пять копеек, на своих харчах. Нужно было видеть эти лица. Истома, одурение выражалось на них вместе с какой-то затаенною болью. Со скрипом ворота слышались и их сиплые дыхания. Медленное, размеренное движение; в сарае, где оно совершается, холодно, а между тем с несчастных пот валит градом. Чтобы понять весь ужас этой работы, достаточно объяснить, что ежели за сутки удастся высверлить земли на три вершка, это считается счастливым результатом. Когда же сверлило дойдет до кремнистых пород — не проникнешь и на полвершка в день. Поэтому разработка одной только трубы продолжается от четырех до шести лет, при этом ручном способе. Любимов у себя заменил его буром Фабиана, проникающим в землю на аршин в день.
В сараях, где работали эти волы в образе человеческом, было темно. На работу их тошно даже смотреть, а она продолжается восемь часов безвыходно. Приостанавливаться нельзя; нужно ходить, ходить и ходить, напирая во всю мочь грудью на палку. Когда я вышел, мне показали одного такого рабочего, окончившего свой урок. Это был совершенный идиот. Что-то тупое в лице, какие-то расхлябанные движения…
— Из них очень многие доходят до идиотизма, — объяснили мне.
— В Любимовских варницах паровая машина, свистя и пыхтя, приводит беспрестанно в действие нагнетательный насос, который берет раствор из колодца и хватает соль в амбары. Барабан с бесконечной цепью вращается и тащит вагоны с готовым продуктом по рельсам. Это устройство заимствовано из Шенебека в Стаффорде. Работу, исполняемую паровою ма-
178
шиною, у других солеваров усольских делают наемные соленосы. Каждый из них берет мешок весом от четырех до пяти пудов и тащит его на голове вверх по наклонной плоскости. Отдыха почти не полагается. С каждой тысячи пудов платят соленосам по 2 р. 50 к., что составляет сорок копеек в день и то для очень здорового человека. Чем я вообще больше всматривался в усольский соляной промысел, тем отчетливее он являлся мне истинным рабочим адом.
Та же паровая машина у Любимова пилит дрова и приводит в действие пожарный аппарат, рукава которого выбрасываются куда угодно. Устройство простое и практичное. Барабан может перетащить от 3 до 4 тысяч пудов соли в день, т. е. именно столько, сколько здесь вываривается. Тут же на всякий случай присоседились токарный и слесарный станки, приводящиеся в движение той же паровой машиной. Вся машина в 40 сил, но пока работает на пол-атмосферы. Паровой котел ее сжигает или, как говорят рабочие, съедает в день кубическую сажень дров.
— Дай Бог здоровья. Сколь она много работает! — говорят они. — По работе и аппетит… Экую прорву лесу сожрала!..
Свист и пыхтение машины, грохот цепей, передвигавших вагоны, глухой шум пламени в чренах и шорох нефтяного газа, вырывавшегося наружу, преследовали нас повсюду в этом черном царстве соляной варницы. Именно черном, потому что и стены ее, и трубы, и лица людей — все здесь почернело. Даже стекла окон так покрылись сажей, что солнце не осмеливается проникнуть в эту беспросветную яму, и скользит мимо,
179
еще щедрее обливая зеленые поля и светлые струи Камы своими лучами.
— Хотите я вам покажу подробное устройство одной из труб?
Мы пошли к Благовещенской. Ее проводили так: вырывалась яма, в которую вгонялась матица — род колоды, давлением сверху, как можно глубже, так, сажень на двенадцать. Она предохраняет колодец от осыпей. Когда это дело кончено, со дна колодца начинают сверлить трубу вниз, тем же первобытным способом, живой силой рабочих (грудью на ворот). Таким образом должно пробурить землю, каменные породы, каменные залежи соли на семьдесят пять или восемьдесят сажен, чтобы добраться, наконец, до соляного раствора. Мы входим в башню, где находится эта труба, точно в какое-то подземное царство мрака и сырости, охватывающее нас со всех сторон острым запахом плесени, соляного раствора, испарениями глубоко раненой, в самые недра свои, земли. Жутко становилось здесь. Снизу слышно хрипение нагнетательного насоса, точно там, в вечной тьме, приковано сказочным колдуном какое-то громадное чудовище; и бьется оно, и жалуется, и исходит кровью, бессильное разорвать свои крепкие цепи. Отсюда лестницы ведут вверх; чем выше, тем ощутительнее запах сернистого водорода. Работа идет быстро, отовсюду доносится урчание шибко подымающегося вверх и сбегающего по другим трубам вниз раствора, довольно густого, равного 24° насыщения по реометру Боме. Сквозь шум воды доносятся визг, скрип и глухие удары машин, мерно делающих свою работу. Голова, мало-помалу, начинает кружиться, кажется, что и сам обращаешься в какое-то колесо, обязанное подчиняться паро-
180
вому движению, без сознания, без противодействия. Раствор сбегает вниз, в особый резервуар — рассольный ларь, — в котором с большим удобством может утонуть какая угодно компания пьяных Лейкинских купцов. Из ларя жидкость, собственным своим давлением, по целой системе подземных трубок, разгоняется по разным варницам, прибавляя к общему гомону еще странные, как будто могильные стоны, точно под этой почвой схоронены целые сотни живых, тщетно бьющихся в своих тесных гробах. Рассольный ларь занимает особое здание и устроен вверху его, чтобы была большая сила давления.
Нужно сказать правду, отсюда я вышел на свет и воздух с особенным чувством облегчения. Каджая травка, жалкая и чахлая, что привыкла к земле и не имеет силы подняться, казалась родною и приветною, после этой сырости, тьмы и густой, насыщенной запахом раствора, захватывающей дыхание атмосферы.
— Теперь не угодно ли взглянуть на сами варницы.
Корпус для дровяных варниц, т. е. отапливающихся деревом, построен отдельно. Тут три чрена, нагревающихся снизу. Мрак и духота. Слои сажи на всем. Рассол медленно кипит, булькая и отделяя сероватый пар. Его варят, пока он не начнет густеть. Рабочий, называемый поваром, следит за этим и, в известный момент, определяемый только навыком, чутьем, останавливает огонь. Соль оказывается наполовину готовою. Ей дают немного постоять. Когда она из синеватой, побелеет, ее длинными граблями сбрасывают на отечные палати. Мягкая и влажная, она шлепается туда густою кашею.
181
— Голос подает! — замечает повар. — Она на разные гласы у нас… Не готова-де еще на потребу…
Тут она лежит несколько часов, после чего ее перебрасывают на пароотводный колпак, покрывающий чрен как крышкой. Здесь она стоит сутки, загустеет совсем и подсохнет. Тогда ее на тачках подвозят к жаровне, где она сушится, еще в продолжение двадцати часов. После этой операции соль уже готова окончательно, и паровая машина, в вагончиках, о которых я говорил выше, скатывает ее в амбары. В три чрена осмотренной нами любимовской варницы помещается раз в сутки 1800 пудов раствора, в каждый чрен по 600 пудов, требующих пять сажен дров, или на три чрена пятнадцать — при колосниковых печах. Когда рассол выпарится в жаровне, из него, т. е. из 1800 пудов жидкости, высыпается от 600 до 700 пудов соли. Рельсовый путь проведен в самую варницу, к жаровне, сделанной с карнизами. Вагончики подъезжают к этому карнизу, и соль сбрасывается с него особыми лопатами. Руками рабочих вагоны отталкиваются до шкива, где они уже поступают в распоряжение парового чудовища, пыхтящего где-то далеко внизу. Оно, посредством бесконечной цепи и барабана, заставляет их бежать, весело погромыхивая и слегка постукивая, в гору. В каждый вагон помещается до сорока пудов соли. Вбегая в амбары, вагоны вталкиваются вверх в особые помещения над закромами. Тут механизм взвешивает их вместе с солью, затем, отметив, сколько пудов последний, выдергивается дно вагончика. Соль падает в закромы, на белые груды такой же, вываренной ранее.
Кроме «дровяных» варниц, у Любимова есть и газовые. У него два газовика-генератора с двумя отвер-
182
стиями вверх и шуравками. Пока еще очень много теряется газа даром, но это первый опыт. К газовому отоплению применены собственно печи Симмонса, в которых получается сухая перегонка дров. От притока воздуха образовывается неполное сгорание, выделяющее из древесной массы переходные продукты: окись углерода, углерод, которые и сгорают над чреном. Из печи устроен выводящий аппарат в холодильник, где осаждается смола и менее летучие продукты горения. Газы спускаются вниз и проходят в каналы под землей, которая, несмотря на довольно толстый слой ее, сильно нагревается ими. Под каждым чреном три окна, пропускающих воздух, необходимый для сгорания газа на чрене. Газ получается не совсем чистый, почему и воздух нужен не холодный, а горячий. Чтобы нагреть его, устроено особое приспособление. Прежде, чем воздух пройдет в чрен, он пропускается в массу клеток из огнеупорного кирпича, сквозь особые клапаны, устроенные в окошках. В клапаны, перед пусканием газа в действие, направляется часть его и зажигается. Газ этот раскаливает клетки. Когда они дойдут до высокой температуры, газ в клапанах тушат и зажигают его в чрене, а воздух, стремясь внутрь, сквозь разгоряченную систему клеток, поддерживает горение.
Чрен в газовой варнице, таким образом, нагревается сверху. Пар, образующийся под кирпичным сводом над раствором, вместе с окончательными продуктами горения от газа, уносится в дымовую трубу, которая загнута вниз. По ней она циркулирует еще под котлом, в свою очередь исполняя службу нагревания того же чрена. Над сводом — жаровни. Чрены здесь гораздо меньше, чем на дровяной варнице. Их два, и
183
в каждый входит по 400 пудов рассола. Тем не менее, этот способ выгоднее тем, что на сажень дров, при газовой топке, вываривается 135 пудов, а при простой — 120 пудов раствора. Сверх того, с печами Симмонса соль лучше вываривается. Из трех чренов дровяных получается, на 1800 пудов раствора, 700 пудов соли, а из двух чренов газовых из 800 пудов — 400 пудов соли. Очень эффектно в черном мраке чрена горит, свистя и взрываясь к кирпичному своду, желтое пламя газа. Оно жадно облизывает стенки чрена, низко-низко стелется; часто по самой поверхности раствора, длинной струей стремится в противоположную сторону и, подымаясь вверх, багровыми пятнами отражается на жидкости.
У других солеваров, у всех этих графов и князей — ничего подобного. Чрен над ямою; в яму валят дров, сколько влезет, так что у них на сажень приходится до 60 пудов раствора, оттого эти господа и разоряются. Несмотря на громкие фамилии солеваров, графа Шувалова, Строгановых и других, дело у них не подвигается и средства оскудевают до того, что у первого, например, рабочие, как-то, целый год оставались без расчета. Рассказывали даже о волнениях, которые были вызваны неуплатой денег сотням тружеников. Разумеется, этим законным требованиям придавался, чисто по-жандармски, характер бунта. А там, дело известное: с бунтовщиками церемониться нечего!
В высшей степени интересны расчетные книжки, выдаваемые рабочим заводами и играющие здесь роли контрактов, или, лучше, извлечения из них. Для того, чтобы ознакомиться с ними, я приведу здесь одну из таких, «данную от конторы соляных промыслов гг. братьев Любимовых в городе Дедюхине»
184
(почему Дедюхино названо городом — об этом известно только авторам этого удивительного документа). Нужно еще прибавить, что Любимовы наиболее добросовестные из хозяев. У других рабочие обставлены гораздо худшими условиями. На обложке написано: «Рабочему такому-то, сказывающему от роду таких-то лет, на срок по… год. По договору, заключенному там-то». Затем следует подпись управляющего. На следующей странице пропечатано:
Краткое извлечение из договора:
1) Рабочие состоят в распоряжении управляющего, который распределяет их на работы через смотрителя.
2) Рабочий может получать из складов, при промысле, дрова и ржаную муку на месячное продовольствие, в счет заработка, или за наличные деньги, дрова, по одному рублю пятьдесят копеек за промысловую сажень, а муку — по стоимости иной складу, но никак не дороже семидесяти* копеек. Кроме того, рабочий может пользоваться безвозмездно пособием фельдшера и лекарствами.
3) Расчет рабочих должен производиться помесячно, не позднее 10 числа следующего месяца, если сам рабочий того требует.
4) Долг рабочего конторе вычитается из заработка по два рубля в месяц; а если таким вычетом покрыться в год не может, то вычитается и более двух рублей. Подати и прочие взыскания вычитаются из заработка по требованию волостного правления, согласно приговору общества или суда.

185
5) Кто из рабочих недоволен чем-либо от хозяйского управления и желает заявить свою претензию суду, то должен, в трехсуточный срок, упредить о том управляющего сам или через рабочего старосту.
6) По договору установлены неустойки и право владельца отказать от работы за следующие неисправности:
За уход караульного с караула………………….150 р. — к.
" неявку на работу……………………………….. 1 « — «
" неявку на тревогу……………………………… 10 « — «
" явку на работу пьяным……………………….. 1 « — «
" лень и небрежность на работе………………… — „50“
» неосторожное обращение с огнем……………. 10 « — «
" ссору, брань и бесчинство на работе………… 3 « — «
" изнурение лошади *…………………………….25 « — «
" утрату или порчу хозяйского имущества 50%
" неупредупреждение хозяйского ущерба —
по стоимости ущерба.
" недонесение об обозначенном ущербе —
по числу ответчиков.
" не упреждение управляющего о претензии, заявляемой
суду — вдвое против цены претензии, или…….120 « — «
" оставление рабочим службы…………………150 « — «
Подлинный договор хранится в конторе владельца, а копия — в дедюхинском волостном правлении».
Подлинных договоров, где встречаются, по рассказам знающих, еще более курьезные условия, я не видел и достать их не мог, хоть и хлопотал об этом; но и в этом кратком извлечении встречаются истинные нарушения.

186
Как вам нравится, например, эта графа: «за непредупреждение управляющего о претензии, заявляемой суду — с рабочего взыскивается неустойка вдвое против цены претензии». Это очень мило; но следующее за тем «или» еще милее: «или — 120 р.». Темный рабочий бросит изморившую его службу, так как зачастую его посылает туда волость, он и бежит стремглав; за это с него — пожалуйте 150 р. Или, разумеется, отработай их — совсем даром значит! Туманная графа «за невознаграждение хозяйского ущерба», так как выше есть особая, «за утрату или порчу хозяйского имущества» — допускает множество толкований и делает рабочего вполне крепостным у хозяев. Хорошо также «за недонесение об узнанном ущербе», и притом, что это за прелесть: «по числу ответчиков». Лошадь, весь день ввозящая в гору тяжелые грузы и притом не колесным способом, а на санях, летом, понятно, должна измориться — тут появляется возможность содрать штраф в 25 р. Хороши также предупреждения о том, что я-де хочу идти на вас жаловаться в суд! Повторяю при этом -положение любимовских рабочих лучше, чем у других!
-Ну, а лекарства выдают вам? — спрашиваю у одного грузильщика.
— Какое?
— Да когда вы заболеете, фельдшер вас смотрит?
— Не… Не бывало.
Выходя из любимовской заимки, наткнулся на рабочего что грудью, еще час назад, двигал ворот подземного бура у какого-то начинающего солевара. Идет понурясь, еле-еле перебирая ногами. Голова во все стороны, точно шея мягкая — позвонков нет. Видимое дело, осел человек, обмяк.
187
— Трудная работа, Тихон?
Поднял голову, изумленно посмотрел на меня.
— Чаво?
— Работа, говорю, трудная?
— Для ча не трудная? Трудная… — и опять голову вниз.
— Грудь не болит от нее?
Он совершенно бессознательно потер ее рукой. Попробовал было побольше воздуху вдохнуть, да оборвало — закашлялся.
— Не то болит… Не болит, а тоскует… Хлипнет. Погоду знает тоже.
— Теперь ты что же, домой? Есть будешь?
— Спать… Есть нельзя.
— Почему?
— В нашей работе сразу есть нельзя. Спать надо. Потом… Если сразу — вон пойдет… Душа не примает.
— Ну, а где же ты живешь?
— Тута… Близко. Семья там, дальше… Тоже на заводе робят… А я тута.
— Отчего же не вместе?
— Нельзя, сила нужна — ходить не могу.
Смотрю: клетушка какая-то у избы…
— Войти можно к тебе?
— Для ча? — удивленно вскинулся на меня.
— Да любопытно, как ты живешь!
— Живу? Скудно… Что червь в гнилом орехе. Так и живу.
Вошел я. Мрак… Сено или солома в углу, на ней старый полушубок. Тихон, ни мало не интересуясь мною, завалился на него и, спустя минуту, часто-часто задышал, видимо засыпая. Именно хрипла у него грудь…
Я сел на лавку около.
188
Светлый день скупо смотрел сюда через тусклое окно. Муха билась в стекло и жужжала. Видимое дело, и ей показалось слишком убого в этой клети. Хорошо только пауку — по всему углу раскидал свои сети и спокойно сидит в центре их, повернув ко мне свою серую, круглую, жирную спину. У другого бы на этом месте образ был, но Тихону не до молитвы; видимое дело, некогда. Краюха хлеба на лавке около. Завядший лук, ничем не прикрытая кружка с квасом. Сору в ней — точно накипь какая-то. Вся клетушка эта наполнена испарением больного тела, кислым дыханием недужной груди. В стене — остовы тараканов по щелям. Редко-редко живой прусак покажется, пошевелит усиками и бежит прочь. Солома подгнила — давно не сменяли ее…
Всмотрелся я в спящего. Рот раскрыл широко-широко. Гнилые зубы. За окнами яркого и теплого дня, при плохом освещении, лицо его кажется еще синее. Рука — одни жилы да кости, и на шее жилы налились. Синие веки опущены, точно глаза провалились. Беднягу пробило потом, клочья волос намокли и прилипли на лоб. С натугой дышит, с каким-то свистом вырывается воздух из груди…
В дверях показалась девочка лет двенадцати. Увидела меня, струсила и — назад. Я ее успокоил.
— К батьке… — исподлобья смотрит на меня. — Мамка прислала… Луку вот принесла, репа есть…
— Ты чего же с батькой не живешь?
— Не… С мамкой. Мамка у меня на заводе робит, соль носит.
— И ты носишь?
— И я ношу… На голове ношу.
189
— Да что ж ты можешь?
— Сколько сил хватит.
Глаза без детского блеска, лицо серое какое-то, грудь впалая, плечи вперед выдались. Руки худые-худые. Верно так недоростком и останется.
— Давно ли же ты работаешь?
— Прежде канавы копала, десять копеек в день получала, у Самоводова… Купец есть.
— Это ты со скольких лет?
— Чаво?
— Со скольких лет? — спрашиваю.
— Не знаю.
Оказалось, что двенадцатилетняя девочка не имела понятия о годах.
— В церковь часто ходишь?
— С тятькой, когда праздник… Не работаю.
— Что же, ты молишься?
— Смотрю…
— Значит, не молишься?
— Не умею… Креститься умею… А то смотрю… Другие молятся.
Узкий лоб… К окну подошла — тупое совсем лицо. Глаза тоже совсем бессознательные. У молодых котят такие, тусклые, бессмысленные.
— Ты бы ушел, а? Ушел бы.
— Что ж гонишь меня?
— На лавку сесть хочу…
— Садись при мне.
— Боюсь! Бить станешь…
Не могу выразить того тяжелого чувства, с каким я уходил оттуда!
190
Вот они, результаты нечеловеческого труда. Одно поколение озверело — что будет со следующими?
И радоваться нечему. Если заменить Тихона машиною — Тихону работы не будет. В урожайный год проживет — именем Христовым. Если ранней осенью погибнут яровые культуры, а весной озимые, что тогда делать Тихону и его семье, если их заменят техникой?
А еще говорят, что у нас в России никто с голоду не умирает…
Сколько угодно! Во время моих странствий, если я и убедился, что Россия велика, то в обилии ее пришлось совсем разочароваться.
191

 

Страницы: главная |  1  2  3  4  5  6  7  >>>

Вас. Ив. Немирович-Данченко. Кама и Урал: очерки и впечатления. СПб.: Тип. А. С. Суворина, 1890. 750, IV с.