Дом Пастернака. Уральский альбом Бориса Пастернака
Пишите, звоните


Фонд «Юрятин».
614990, г. Пермь,

ул. Букирева, 15, каб. 11

Тел.: +7 (342) 239-66-21


Дом Пастернака

(филиал Пермского краевого музея)

Пермский край,

пос. Всеволодо-Вильва,

ул. Свободы, 47.

Тел.: (34 274) 6-35-08.

Андрей Николаевич Ожиганов, 

заведующий филиалом музея —

Домом Пастернака:

+7 922 32 81 081 


Как добраться, где остановиться


По вопросам размещения

в гостинице в пос. Карьер-Известняк

(2 км от Всеволодо-Вильвы)

звоните: +7 912 987 06 55

(Руслан Волик)



По вопросам организации экскурсий

из Перми обращайтесь по телефонам:

+7 902 83 600 37 (Елена)

+7 902 83 999 86 (Иван)

e-mail


По вопросам организации экскурсий

по Дому Пастернака во Всеволодо-Вильве

обращайтесь по телефону:

+7 922 35 66 257

(Татьяна Ивановна Пастаногова,

научный сотрудник музейного комплекса)



Дом Пастернака

на facebook 


You need to upgrade your Flash Player This is replaced by the Flash content. Place your alternate content here and users without the Flash plugin or with Javascript turned off will see this.

Уральский альбом Бориса Пастернака


Письма

 

1. Р.И. Пастернак

 

21-24 января 1916

Дорогая мамочка!

Получили ли вы уже мои открытки? Я скоро неделю уж здесь [1]. Тут чудно хорошо.

Удобства (электрическое освещение, телефон, ванны, баня etc. etc) с одной стороны, – своеобразные, нехарактерные для России красоты местности, дикость климата, расстояний, пустынности, – с другой. Збарский (ему только 30 лет, настоящий, ультра настоящий еврей и не думающий никогда перестать быть им) за познанья свои и особенные способности поставлен здесь над трехсот-численным штатом служащих, под его ведением целый уезд, верст в шестьдесят в окружности, два завода, хозяйство и административная часть, громадная почта, масса телеграмм, поездки к губернатору, председателям управ и т.д. и т.д. 

Провинциальная местная “интеллигенция” держится в должном страхе и почете. Здесь есть зато и симпатичный молодой ученый из Москвы, его лаборант [2], ­ а Збарский здесь хозяин, и если надо будет, он может что угодно сделать, хотя лучше бы я этого не писал.

Вероятнее всего призываться поеду все-таки в Москву. Ну да до этого еще далеко. Пока постепенно вхожу в тон работы, хотя сильно я от рук отбился, надо сказать.

Сегодня утром я, Збарский, его жена, лаборант-поляк и Егор объездчик ездили расставлять капканы на рысей. Весь день из кадок каких-то бездонных льется белизна и рядом с ней как уголь черная масса кедровых и еловых лесов, туманных, дымом обволакиваемых гор, – свежесть, свет, крупные масштабы, целый день меняют лошадей, шагу пешком не ступят, быстро спускается ночь, сразу везде зажигается само собой электричество, так день проходит за днем. 

Как твое здоровье, дорогая мама? Как папа, дети как? Что вообще нового дома?

Пусть напишет кто-нибудь мне. Крепко тебя, папу, детей, Шуру обнимаю и целую.

Кланяйтесь Вальтеру и Филиппам через него [3], если будете иметь случай. Еще раз крепко целую.

 

Твой Боря.

 

1 Во Всеволодо-Вильву Пастернак приехал предположительно между 14 и 16 января 1916.

2 И.В. Филиппович, коллега Б.И. Збарского по работе в Товариществе «Гарпиус».

3 Вальтер Филипп (1902-1985) – сын коммерсанта Мориса Дмитриевича и Маргариты Леопольдовны Филиппов, воспитанник и ученик Пастернака, который служил гувернером в доме Филиппов зимой 1915 года.

2. Л.О. Пастернаку

 

 30 января 1916

Дорогой папа! Здешний быт, климат, природа, здешнее препровождение времени мое и мои занятия, – все это настолько далеко от Москвы, – хотя бы географически: четырьмя ночами пути по железной дороге отделен я от Ярославского вокзала; – настолько далеко и несходно, что мне не верится будто назад две недели я еще был в Москве; и затем я настолько себя в другом лице здесь чувствую, что не могу не воспользоваться оказией, представляющейся сейчас. Может быть это лишнее, но мне казалось вчера, что если ты с мамой (если мама здорова) или Шура с Жоней зайдете в аптеку на Моховой против Румянцевского музея и вызовете там владельца, Михаила Самсоновича [1], который вчера ужинал у нас здесь, у Збарских, слышал мои импровизации etc etc, – то это хотя и будет совершенно излишне в смысле сыновнего сентимента, зато будет использованьем возможностей действительных сношений.

Кстати, через несколько дней он едет снова сюда и этим тоже можно воспользоваться: у меня нет пластронов, купите, пожалуйста и пошлите мне пару 39 №, такие как у Шуры, или вообще какие-нибудь.

Может быть Шура будет так добр поищет те номера «Театрала» [2], где имеются тексты пьес, это вы тоже мне пришлите, если бы где-нибудь достать Островского, тоже недурно, и если связать все это в плотный сверток, то я думаю, в случае если бы Островского можно было достать в Училище или у знакомых, можно было бы не стесняться числом томиков, 4, 5, скажем. Затем я не повез «Современника» с собой, где мой перевод [3]. Ваш экземпляр у Энгелей. Так тот экземпляр, что дома у нас, перешлите мне. В конце концов, если “Театрал” будет, можно Островским пожертвовать или наоборот. Здесь имеется театр заводский, и в Соликамске, уездном городе, тоже, я хочу играть и здешний народ на зрелища подобного рода очень, очень падок, а мне и тут хочется пройти хилковский stage*, от машиниста до М.П.С [4]. 

Здесь имеется провинциализм и больше, уездовщина, и больше, глухая уральская уездовщина не отстоенной густоты и долголетнего настоя. Но все это или многое уже уловлено Чеховым, хотя, надо сказать, нередко со специфической узостью юмориста, обещавшегося читателю смешить его. Этот дух не в моем жанре, и литературно вряд ли я мои здешние наблюдения использую. Косвенно конечно, все эти тени и типы в состав моей туманной костюмерной войдут и в ней останутся.

Вообще, мне трудно решить, кто я литератор или музыкант, говорю, трудно решить тут, где я стал как-то свободно и часто и на публике импровизировать, но увы, техникой пока заниматься не удается, хотя это первое прикосновение к Ганону [5] и пианизму на днях вероятно произойдет. Госпожа Збарская смеется: “а что будет, Боря, если ваша музыка Евгению Германовичу (Лундбергу) еще больше, чем ваша литература понравится?” – Ничего конечно не произойдет.

Я написал новую новеллу [6]. Я заметил теперь и примирился с этим как со стилем прямо вытекающим из остальных моих качеств и задержанных склонностей, что и прозу я пишу как то так, как пишут симфонии. Сюжет, манера изложения, стороны некоторые описаний, вообще то обстоятельство: на чем мое внимание останавливается и на чем оно не останавливается, все это разнообразные полифонические средства, и как оркестром этим надо пользоваться, особенно все это смешивая и исполняя свой вымысел так, чтобы это получилась вещь с тоном, с неуклонным движением, увлекательная и т.д. –

У меня страшно разболелись зубы и может быть я поеду в губернский город, в Пермь (12 часов езды, ведь Соликамский один уезд – целая Франция по площади). Я чуть сегодня не поехал к вам и с единственной целью – зубы полечить. Глупо, что я вас послушался и поехал не залечивши. Здесь это и неудобно, придется в Перми в гостинице с неделю жить, и дороже, чем у Анны Лазаревны [7], и конечно, гораздо хуже. Но ведь надо было соблюсти несходство с дядей Осипом![8] Замечательно, посторонние люди лучше узнают меня, чем ты, папа, и мама за тобой, с вашими родственными аналогиями, которые торчат в семьях Кофманов и старых Пастернаков [9] и до меня и нашей семьи никакого отношения не имеют. Ты, конечно, понимаешь, папа, что раз я заговорил с тобой, то только потому, что это я ведь решил один ехать и жить здесь. И ты не при чем был. Но с зубами было глупо. А, может быть, я как-нибудь с одонтологической целью в Москву явлюсь; может случиться порученье с завода и мне тогда поездка ничего не будет стоить. C’est possible que je donnerai faire ma revision medecinale ici, j’avais deja fait la connaissance d’un medecin, il faudra faire le mi me avec deux autres medecins de ce departement. En ce cas je resterai ici un termine indefini, peut i tre jusqu’a l’automne.

Nous verrons encore; il y a une combination industrielle; mais, si le pied-court faira son affaire, il serait imprudent de se lier а l’usine; ma liberte vien de se rendre feconde**.

К концу апреля это выяснится само собой, т.е. я хочу сказать в апреле мы перестанем об этом думать. Тогда к началу мая я съезжу в Ташкент и может быть посещу Федю [10]. Если Збарский останется здесь, но это entre nous (несмотря на то, что у него редкое положение и место это очень выгодное), он ученый не рядовой, и сделал открытие (страшный секрет, наше домашнее дело здесь) в технике производства хлороформа, которое до смешного все упрощает и известно только ему одному и лаборанту его и смутно мне, ибо я везде здесь шатаюсь. Это-то обстоятельство, то, что он человек высшей марки, и может оказаться причиной того, что я сказал. Контракт у него с госпожой Рейнбот на два года и она его страшно ценит, но ему не нравится вялость и допотопность ведения дела здесь. Я пишу сейчас на рассвете; электрическая лампочка дышит, энергия получается с завода. Так если все условия будут таковы как сейчас, летом я вернусь из Ташкента ли или откуда сюда. – Сюда приезжают часто из центров за хлороформом, спиртом, ацетоном, и т.д. Если вам по сердцу такой способ сношений, его можно будет повторять. Может быть, ты позвонишь папа, хотя это неважно, Энгелю, или Балтрушайтису, может быть есть случайно переводная работа; если стихотворная, я бы взял и тогда просил бы переслать мне то с чего переводить. 

Крепко всех целую. Как здоровье мамы. Душевно кланяюсь всем знакомым, – Энгелям, Филиппам, Павлу Давыдовичу [11], Высоцким [12] etc. etc. Ожидаю известий от вас и от тебя, папа, так как мы условились.

Твой Боря

 1 Московский аптекарь М.С. Пузрин закупал хлороформ на заводах во Всеволодо-Вильве.

 2 “Театрал” – журнал, ориентированный на нужды народных театров. Здесь публиковались пьесы, рекомендуемые для постановки.

 3 В журнале “Современник” (1915. № 5) была напечатана переведенная Пастернаком комедия Г. Клейста “Разбитый кувшин”.

 4 Князь Михаил Иванович Хилков был главой Министерства путей сообщения России в 1895-1905 гг. Пройденный им путь от помощника машиниста до министра поражал воображение современников и был образцом воли и целеустремленности.

 5 Пастернак имеет в виду популярный в России сборник упражнений «Пианист-виртуоз» французского пианиста и педагога Шарля Луи Ганона (1820–1900).

6 Возможно речь идет о новелле “История одной контроктавы”.

7 Зубной врач в Москве.

8 Иосиф Исидорович Кауфман, брат матери Бориса Пастернака, врач.

9 Родственники со стороны матери и отца.

10 Федор Карлович Пастернак был интернирован и выслан в Уфу как австрийский подданый.

11 Павел Давидович Эттингер (1866–1948) – художественный критик и коллекционер, друг Л. О. Пастернака.

12 Семья богатого чаеторговца Д.В. Высоцкого, с дочерьми которого дружили младшие Пастернаки.

 *    Здесь в значении «карьера» (англ.).

 ** Возможно, что я пройду медицинскую комиссию здесь, я познакомился уже с   одним врачом, надо сделать то же самое с двумя другими здешними врачами. В этом случае я останусь тут на неопределенное время, может быть, до осени. Мы еще увидим; есть заводская комбинация; но если укорочение ноги сделает свое дело, будет неразумно оставаться на заводе; моя свобода окупится (фр.).

 

 3. Родителям*

 

3 февраля 1916

Дорогие мои! Сейчас пришло от 29-го ваше. Большое спасибо за него, а ты не беспокойся, мама, я тяжел на подъем и множество моих планов так планами и остаются. Нельзя только этого сказать об игре на рояле. Я полторы или две даже недели ничего в этом отношении не делал, а вчера взялся в первый раз за семь лет за упражнения – можешь себе представить, что я при этом испытал и сколько совершенно исчезнувших из моей памяти ощущений этот звук Ганона под рукой вызвал во мне. Я этого не оставлю теперь и буду отныне как когда-то регулярно ежедневно заниматься. Но, Боже мой, какие деревянные у меня руки и я даже не предполагал, насколько они окостенели! Не тот это возраст уже! И сразу эти семь лет встали передо мной, в первый раз в такой целости. Но я ни о чем не жалею и нет худа без добра. Читаешь иногда в книгах и в жизнеописаниях, как хитро иногда и криво складывается у иных жизнь и не знаешь, что пройдет лет с десяток, оглянешься на себя и почувствуешь, что и твоей собственной жизни склад какой-то мудреный и немилостивый. Но эта тема для письма настолько же мало годится как и сентенции маркиза Dе Larochefoucauld [1]. Занимаюсь, значит, сейчас и пишу в духе той 1-ой новеллы вторую, думаю на днях кончить и начну переписывать. Надоел я вам верно с поручениями, да может и не особенно приятна та личность вам, к посредству коей я обратился [2]; ну больше не   буду никогда. Так значит ни «Театрала» ни Островского не надо. А если можно, то 1) пластроны; 2) люфу [3], 3) Черни [4], 4) мой коричневый шарф, 5) нотной бумаги   листов шесть и 6) если бы у Высоцких, можно было бы Лену или Иду [5] попросить нот для чтения, т.е. один том Бетховена или Шуберта, – или всего лучше   Моцарта. А нет, то тогда из гостиной, из черного шкафика сонаты Шубертовские и Вагнера «Парсифаль» или что там есть Вагнера. Если успеете, передайте это все с аптекарем; если же это письмо слишком поздно к вам придет и он уже уедет, отложите это до следующей оказии, о которой я вам своевременно сообщу. Странно, что вы еще моих писем не получили, хотя время летит, или наоборот идет очень медленно здесь и мне кажется, что я Бог весть сколько здесь. А здесь действительно чудесно, я одно время много катался и гулял, теперь стараюсь зацементировать прочно фундамент для работы и занятий музыкой; когда этот фундамент будет достаточно крепок, опять вернусь ко многим местным удовольствиям, которым случай подобный быть может никогда уже больше не   представится, я имею в виду то изобилье, в котором их можно здесь иметь, и ту широту, с которою ими можно пользоваться. Если летом я не здесь буду жить, то у вас наверное, коли позволите, потому что теперь на долгий срок от клавишей отлучаться мне никак нельзя. Страшно счастлив, что у вас все в порядке дома и мама, судя по письму, хорошо себя чувствует. Перестаньте писать обо мне так, как будто я нервическая женщина, нуждающаяся в санаториальном режиме. Этим вы немного искажаете настоящую суть дела. То, что я один здесь – прекрасно, конечно; и я верно понял себя, так себя поняв. Еще лучше то, что вряд ли когда такой образ жизни у меня изменится. Но я дам себе свободу совмещать что угодно с этим одиночеством, необходимым мне настолько, что не папе, который совершенно по характеру иной, чем я, судить о степени необходимости одиночества для меня. А главное, проявить себя, наконец; хотя бы для того, чтобы результатами пребывания здесь реабилитировать себя в глазах моих милых хозяев; – потому что не деньги же за пансион предложить мне им к концу моей побывки здесь. Я уже в десятый, верно, раз говорю, что побывку эту я готов удлинить до бесконечности, так мне хорошо здесь. – Представляю себе психологию вашу: в ответ на все эти письма вы отпишете мне вероятно сразу, воспользовавшись аптекарем как курьером. Таким образом, недели две я от вас писем иметь не буду. Простите за беспокойства. Целую всех крепко и спасибо за поздравления.

Поклон Филиппам. Боря.

1 Франсуа де Ларошфуко (1613-1680) – автор популярной книги афоризмов “Размышления, или Моральные изречения и максимы».

2 Аптекарь М. С. Пузрин.

3 Мочалка, изготовленная из волокон этого растения из семейства тыквенных.

4 Черни – музыкальные этюды австрийского педагога и композитора Карла Черни (1791-1857).

5 Лена и Ида – сестры Высоцкие.

 * Печатается по публикации в журнале «Знамя» (1998. № 4. С.169–170).

 

4. Родителям

Середина февраля 1916

Дорогие! Бесконечное спасибо вам за ласку, за привет, за внимание и за гостинцы. Воображаю, сколько эта эффектная, вкусная и декоративная коробка шоколаду по нонешним ценам стоит! Ну к чему это! А впрочем, это настолько роскошный рог изобилия, что даже не жалко. Все прочее, купленное вами для меня, ставлю в счет своего возникающего с этою тратой денежного долга моего вам. Описать вам здешней жизни нет возможности. Дать сколько-нибудь близкую действительности характеристику людей, то есть хозяев, хотел я сказать, тоже невозможно. В особенности сам Збарский – воплощение совершенства и молодости, разносторонней талантливости и ума – словом, моя истинная пассия. Когда мы увидимся, будет, словом, о чем порассказать вам. Здесь все, не исключая и Евгения Германовича Лундберга, который уже недели 2 как здесь живет, окружили меня какою-то атмосферой восхищения и заботы обо мне, чего я, по правде сказать, не заслуживаю; да я и не таюсь перед ними, и они знают, что я за птица; по-видимому, им по душе как раз та порода птиц, к которой отношусь я со всем своим опереньем. Фанни Николаевна, хозяйка – недовольна только тем, что я г-на Пузрина, залетного аптекаря, известного уже вам, избрал посланцем в деле наших сердечных и товарных сношений. Она боится, что, взглянув на него, вы подумаете, что этот покупатель госпожи Морозовой-Рейнбот-Резвой – их, Збарских, знакомый (между тем как это – лицо случайное и стороннее здесь) – и таким образом составите себе превратное представление о них и их круге. Я же лично ничего против этого аптекаря возразить не имею, и он, кажется, очень милый человек. Вот и сейчас не знаю, как избавить вас от его звонка; я ему сказал, что никаких поручений нет, но он все же собирается вам привет мой передать. Что ж, ничего не поделаешь! Если это неминуемо, а впрочем, и без всякого если – пришлите с ним (во второй раз, он еще сюда за партией хлороформа приедет) – пришлите с ним нот для чтения (очень прошу), Вагнера, если можно, Шуберта, Моцарта быть может («Дон Жуана» или что-нибудь еще) – но только то, что у нас в черном шкафчике имеется. Конечно, не те ноты, что тебе, мама, нужны. Да, притом нужные тебе – настолько мне по слуху известны, что не по ним же мне чтению нот учиться! Не знаю, у нас ли «Тристан и Изольда», «Мейстерзингеры»? «Парсифаль», «Тангейзер» тоже должны быть и, если не ошибаюсь, – то и «Валькирия».

_____

 

Ты знаешь, папа, здесь есть специальная “приезжая”, то есть отдельный дом и хозяйство для приезжих? Не катнуть ли тебе сюда? Ведь это чудно было бы, ты не   стал бы жалеть об этом; а здесь – полная чаша. Целые дни я бы тебя в санях катал верст по 25 в сутки по здешним местам на сибирках, которые прямо по воздуху несут и представляют собой верх лошадиного благоразумия вместе с тем! – А какие здесь пейзажи! Прямо Oberland [1] – но суровей немного. И главное, живешь здесь не так, как вообще – на даче или в гостях у средних помещиков, но так, как среднему человеку вообще и во сне не снится. 

Ах как я волновался, когда в первый раз в жизни из Маузера стрелял! Треск и эхо по лесу такие стоят, что уму непостижимо. Вы не беспокойтесь, бахвальства и молодечества у меня никакого нет, я знаю, что мне не к лицу это и был бы я только смешон, если бы на себя напустил его. И товарищи мои не мальчики тоже. – Здесь относишься к снегу как к воздуху. – Бывает – целые дни я в снегу. Лыжи здесь не столько удовольствие, сколько просто необходимость; пройти в валенках (у меня громадные, как ботфорты, выше колена, так называемые пимы) в сторону от дороги значит по пояс в снег уйти. Одно время я здесь кассиром был на заводе, пока кассир отпуском пользовался. Когда я в расчетный день рабочим несколько тысяч роздал, сидя за решеткой от 3 ч. дня до половины 9-го вечера, я пришел совсем шалый домой, а ведь выдачи аптекарские, одному около ста рублей, другому какие-то 37 коп., у них особые книжки, а у меня – их ведомость конторская и целый пук внеочередных ассигновок: харчевых, ремонтных, пенсионных и т.д. и т.д. И каждую выдачу сверять приходится и печати ставить. А касса сошлась копейка в копейку с отчетностью! И это я так, по-домашнему, по знакомству, как приключение проделал. – Но что такое война, совершенно нельзя себе представить, не сделав выстрела и не пробуравив громадного ствола навылет.

В конце концов если что я и делаю сейчас, то это – пальцевая техника. И на это, странно сказать, у меня столько сил уходит, вероятно, не физических только, что после двух-трех часов (я страшно сосредоточенно занимаюсь и постоянно, походя, за делом, тут же себе упражнения полезные выдумываю) – у меня нет никаких желаний. А я не ленюсь ведь, но это фатально, что в 26 лет мне приходится делать то, что многие, совсем заурядные в музыке посторонние люди в 12 лет с большим успехом успевают проделать. 

Лундберга это огорчает, и он сердит на мою музыку. Он говорит, что литературные мои особенности налицо и они чрезвычайно редкостны и ценны сейчас. А что музыка только личное мое дело. Нервы, говоришь ты, папа, и недостойный молодого человека тон? Что ж, у меня есть причины и на то и на другое. Как трудно и горько поступаться чем-нибудь, а совместить почти невозможно. А если ты скажешь, – можно – то как? Дилетантски посредственно? – Ну, я заболтался слишком, пора и честь знать. Еще раз спасибо за все.

Крепко всех целую. Ваш Боря.

1 Oberland – область в северной части Альп.

  

5. Р.И. Пастернак

 

 22 февраля 1916

Дорогая мама! С наступающим днем рождения тебя! [1] Береги себя и не волнуйся даже и тогда, когда мы, четверо чудовищ, даем тебе повод волноваться. Большое спасибо за конфекты. Сегодня первый день поста, на масленой было много пито et caetera. Как видишь, я опять вас беспокою порученьями; может быть, Шура урвет время и займется этим?

А дело вот в чем: в апреле текущего года исполняется 300-летний юбилей со дня смерти Шекспира и Сервантеса. Мне надо этим непременно воспользоваться, т.е. написать статьи или лекции в Перми и Екатеринбурге устроить, а для этого надо, по крайней мере, иметь понятие об их биографиях. Посему моя просьба: взять в училище Живописи (ведь я могу с оказией, тут часто ездят, возвратить эти книги) все, что имеется Шекспира и о Шекспире на каком угодно языке; то же самое касается и Сервантеса. В издании Суворина имеются «Гамлет», «Лир», «Макбет» и т.д., надо спросить Жоню и Шуру, у нас эти книжки имеются. Кроме «Дон Кихота» имеется еще новелла Сервантеса у нас, ты ее, мама, читала, она в таком цветистом переплетике (издание Insel Verlag). 

Я напишу также кое-кому из знакомых об этом и попрошу их к вам отнести, что будет, а затем это можно с Пузриным отправить, это ничего, что тяжело выйдет. Очень прошу Шуру сходить в Петровские линии к Лидерту [2] и его самого, старика Лидерта, попросить, он меня знает, в издании Reklam’s Universal Bibliothek – Сервантеса все что имеется и Шекспира, Шекспира только в том случае, если его по-русски не достанете. Если это вам в тягость, то не надо, мир обойдется и без моих статей, хотя Лундберг говорит - кому же писать о них, как не мне. Ну, до свиданья, дорогая мама! У меня страшно зуб болит, надо бы в Пермь съездить, да это расходы большие (придется пожить там, до Перми 250 верст). Крепко тебя и всех целую. Твой Боря.

 Дорогие сестрички и Шура! Большое вам спасибо за приписки ваши. Может быть, снимусь я здесь в снегу (здешний сапожник, Акатьев, фотографией занимается) и тогда Carte postale вам пришлю. Целую крепко. 

Спешу к поезду. Боря.

 

1 День рождения Розалии Исидоровны Пастернак – 26 февраля.

2 Лидерт – владелец книжного магазина и библиотеки, где Пастернак заказывал книги.

 

 6. Родителям

 

4 марта 1916

Дорогие мои! Большое спасибо папе за присылку вырезки. Номер «Русских Ведомостей» с этим же столбцом пришел с тою же почтой, что и письмо папино со столбцом этим [1]. Но это верно: я непременно бы пропустил эти известия по той простой причине, что газеты читаю редко и урывками. Это чорт знает что: тут получается целая кипа газет и чуть ли не все журналы России, я имею возможность читать все и не дохожу до этого, потому что не приходится как-то, в этом виновата безалаберность моего характера. Меня столбец этот взволновал, и я находился в нерешительности относительно того, ехать ли мне в Москву или здесь призываться. Но так как в конце концов и в Москве первою инстанцией этих перипетий явилось бы присутствие, в которое я пошел бы на испытание, а та же инстанция, но с шансами большего внимания и т.д. и т.д. имеется и здесь, и в случае, если бы я при негодности моей явной, все же (что маловероятно) попал бы, то и дальнейшее все здесь ясно мне и доступно, – то я и решил призываться здесь и это будет в совсем недалеком будущем, хотя срок еще не установлен. Теперь я очень прошу вас не думать об этом совершенно, как я об этом просил и Збарского, оговариваясь тем, что в таких случаях с меня быстро слетают мечтательность и неотмирасегошность, и я лучше других во всем этом разберусь.

Вы, конечно, получили мою телеграмму, а также и открытку с видом? Вы знаете, таким образом, уже, что Збарский собирается в Москву к Резвой. Я был бы очень доволен, если бы меня призвали здесь (в уездном городе Соликамске) в его отсутствие, потому что этот человек относится ко мне как старший брат к младшему и, наверное, поехал бы со мной туда, а в положении покровительствуемого в таких случаях я совершенно утрачиваю свою роль, которую мне, кажется, дано проводить с успехом там, где я выступаю с собственным риском; а в роли покровительствуемого, в роли второго любовника может быть я порчу весь ансамбль как его не испортил бы ни один любовник, второй от рождения и по призванию. – Но Збарский не согласен отсутствовать в дни моих обнажений до гола и приурочит свою поездку к сроку этих обнажений, т.е. так, чтобы до них успеть в Москве побывать или после них туда съездить.

Итак, будьте спокойны, – и перейдем к другой статье. Збарский зайдет к вам, он может быть с вами по телефону сперва снесется. Мне очень хотелось бы (но я этого не навязываю вам), чтобы вы его по семейному приняли, к обеду что ли или   еще как-нибудь и ты бы, папа, о чем-нибудь здешнем, о заводе что ли или об именьях Резвой заговорил, чтобы он как-нибудь высказался, он вам очень понравится, а мне он нравится чрезвычайно тем, что он – совершенство во многих областях; и поняв в этих областях всю живую прелесть совершенства, усвоил себе, в качестве манер, манеры общего совершенства. У него в прошлом и настоящем много специальностей. Расспросите его также обо мне – как родителей вас тронет его отношение. И о разных шишках лесных здешних густопсовых, – тебя, папа, тронет его наблюдательность и светлый взгляд на все. Это ведь очень редкий случай, – я не умею писать, – а для этого нужно уметь, ты понимаешь, писать, – чтобы всю прелесть тех сочетаний, которую здесь дают национальность и положение и те ситуации и групповые сцены, которые это положение создает, описать. Так вы, значит, сердечно его примите. У них сын 2-х лет Эли [2], прелестное существо, расспросите о нем, скажите, что писал, он и тут выскажется. – Впрочем, это оставляю все на благоусмотрение ваше. Когда он поедет, я вам особо напишу и попрошу Шуру что-нибудь рублей на 30–40 купить аппарат что ли фотографический или еще что, а пока еще эта минута, когда моя неотмирасегошность с меня в этом пункте соскакивает, не наступила.

___________

Ну так. Теперь о себе. Не хотелось мне ехать отсюда, чтобы времени не терять так непроизводительно. А – потерял бы. Потому что, несмотря на то, что впечатление у меня такое, будто я ничего не делаю, я занят почти весь день, и, думаю, это пойдет еще. А впечатление неплодотворности, я понял, является у меня от контраста между моими фантастическими и скороспелыми намерениями и практикой их исполнения. Мне, например, кажется: вот, месяц как следует музыкой заняться и в результате чуть что не концерт. И я занимаюсь как следует месяц, но, разумеется, картина результатов далеко не так заманчива, как это в намерении рисовалось. Прежде, бывало, это разочаровывало меня и я тогда все бросал. Теперь же я научился радоваться тому, что картина результатов вообще есть и будет еще большая после второго месяца и т.д.; дальше больше, как говорится. Вот я и не унываю. Тот же контраст и в литературном деле. Раскидываю так: на новеллу неделю, положим, значит – четыре в месяц, таким образом – книгу можно будет до весны написать. Но на деле контраст тут получается еще больший. Я сейчас кончаю тут вещь, которая тут же у меня зародилась и была мной начата, – ну, кажем, 2-я новелла. И что же! Я бьюсь с этим проклятым концом [3], да так и нужно, а иначе не стоит - и тут, тоже не унываю я.

По настояниям Лундберга и всех отослал прошлогоднюю вещь [4] в «Русскую Мысль» с таким письмом, которое было сообща здесь уничтожено и заменено более мягким. Не знаю, но ощеряется все во мне, как только к журналу обращаюсь: «Милостивый Государь мой г-н редактор» и все в таком же духе, – «заметки на полях вызваны   у меня вовсе не уверенностью моей в том, что вы примете эту вещь, но они предназначаются вообще для наборщиков, когда будет набираться та книга, которая и т.д.» – Здесь все за меня делается, дают кому-то переписывать мои вещи – в контору Резвой, кажется, платят за это, списываются с редакциями и т.д., а я почти ничего не знаю – и главное за что, pour les beaux yeux?* – А тороплюсь я в работе сейчас с тем, чтобы новелку закончив, за Шекспира взяться и тут мне тоже хочется показать, как неожиданно оригинален, свеж и часто парадоксален естественный, непринужденный и простой подход к теме [5]. А вторую новеллу я тоже, написав, куда-нибудь пошлю (список, копию, разумеется) и забуду о земной ее судьбе, пока не получу ответа от редакций. Потому что настоящая судьба этих писаний заключается в том, чтобы книгу образовать, а не в чем ином.

_____

Пожалуйста, не вздумай, папа, посвящать Збарского в такие детально интимные секреты, в какие ты д-ра Левина посвятил. Это совершенно лишнее, а ты ведь можешь, если бы я тебя не предупредил; так же точно не хотелось бы мне, чтобы ты о денежных моих делах с ним говорил. Если бы случилось то или другое, мне пришлось бы уехать отсюда, а мне не хочется. Заклинаю тебя, остерегись.

________

Как здоровье мамы? 

Напишите мне об этом, не забудьте. Теперь Лидино рождение приближается [6]. Поздравляю тебя Лидок и крепко целую. Желаю тебе удачи во всем и совершенно безоблачного расположения духа дома и в школе.

Как прошла выставка в Петербурге?7 Продал ли ты что-нибудь, папа? Ну, еще о чем спросить? Что Шура, сдает ли он экзамены и как у него с повинностью дело обстоит? 

Насчет книг по Шекспиру и другого лично через посредство Збарского передам. Пока, до свидания. Крепко целую всех. Всем привет. Филиппам давно не писал, как-нибудь на днях напишу; поклон им. Как-то незаметно день проходит. Ну, всего хорошего.

 Боря

1 В газете было опубликовано извещение о переосвидетельствовании и призыве в армию ранее получивших освобождение или отсрочку. Пастернак прошел призывную комиссию летом 1914 года перед началом войны и был признан негодным из-за сломанной в детстве и сросшейся с укорочением ноги.

2 Илья Борисович Збарский (род. 1914).

3 Конец новеллы “Истории одной контроктавы” сохранился в неотделанном виде. Первая новелла –  “Апеллесова черта” – была написана в январе 1915 года.

4 Речь идет о новелле “Апеллесова черта”. На отношении Пастернака к журналам сказалась задержавшаяся и изуродованная редактурой публикация его перевода “Разбитого кувшина” Клейста в “Современнике” в 1915 году.

5 Во Всеволодо-Вильве Пастернак написал две статьи о Шекспире, текст которых не сохранился.

6 8 марта 1916 года Лиде Пастернак исполнилось 14 лет.

7 Л. О. Пастернак участвовал в выставке, организованной в помещении Интимного   театра Б. С. Неволина на Крюковом канале под названием “Художественные   сокровища Казани”.

* ради прекрасных глаз (фр.)

 

7. Родителям

 

 11 марта 1916

Дорогие мои!

Большое спасибо за открытку. Энгелям и сам хотел писать, – написал. 15-го или 16-го (завтра или через день по получении вами письма) в Москве будет Збарский и к вам зайдет, предварительно с вами созвонившись. О нем и о его приезде и о моих пожеланиях я уже писал вам на днях. Все, что нужно передать и поручения – устно через него. Но есть одно поручение, очень нужное – и я страшно буду благодарен Шуре, если он его исполнит. Вот что. Мне бы хотелось сделать Збарскому подарок – фотографический аппарат – у них нет и он собирается купить в Москве.

У тебя, папа, есть моих еще 50 р. не в бумагах, а на руках, кажется. Пожалуйста, приобретите у Кодака хороший в пределе 50 руб. (если хороший за эту цену можно теперь иметь) и не ниже 30–25 р. Когда у вас уже будет аппарат, вы при первом же звонке его по телефону предупредите его, что аппарат для него уже есть у вас (чтобы он не покупал) ну в такой что ли форме, что от Сº Кодак к вам на его имя по моему заказу посылка. Боюсь только, что за такую цену хорошего теперь не достать. Спросите сейчас же по телефону в магазине, чтобы уже знать это наверняка и Бориса Ильича (Збарского) предотвратить при первом знаке, какой он о себе подаст, от излишней покупки. Жаль, если этого нельзя будет сделать. Если же в пределе обозначенной суммы вы достанете аппарат, то с условием возможности переменить и это же условие упомяните Збарскому при передаче аппарата; разумеется, это не условие sine qua non.*

Все же, что касается книг, нот, шляпы летней и летнего пальто и т.д., напишу ему на записке, а теперь не хочу утруждать вашего внимания. Простите за такую массу таких частых просьб и поручений, – а этим аппаратом вы мне большую службу сослужите. Збарский расскажет вам также о вопросе, о котором я телеграфировал вам и который вас так интересует. Несмотря на обилие дел, он хочет быть здесь ко дню лотереи, а я его отговариваю, все равно ведь у меня личные данные есть для выигрыша. Ты, папа, расспроси его о том, как он думает насчет лотереи вот для чего: он хочет и на денежный путь встать, если нужно будет; а я ни за что не хочу, во-первых, это мне весь мой последующий humor навсегда испортит, а во-вторых, и денег жалко, тем более, что ничего опасного в перспективе нет. На это он мне отвечает: не ваше дело, вы ничего знать не будете. С какой стати! А я боюсь, что он все-таки рискнет. Ты спроси его и от этого отговори. Кроме того, прими (это уже в смысле общих бесед, какие у вас могут происходить) во внимание те мои замечания о моих секретах, которые я так глупо тебе сообщил и о чем я уже писал в прошлом письме.

Ну, пока всего, всего лучшего, крепко всех целую. Мама, ты не знаешь, как меня радует каждая вещественная строчка твоя. Мне бы хотелось фунта 1½ или 2 (словом, такую коробку, какую вы мне прислали) шоколадных конфект с Метерлинком, пьяными, моккой и т.д. г-же Збарской Фанни Николаевне. Если найдешь возможность, закажи, пожалуйста, мама. Ну, обо всем расскажет вам Збарский. Он чудный рассказчик, настолько хороший,   что даже его провинциализмы и неправильности говора ему в рассказах не помехой. Он очень интересно и рискованно-деятельно провел время в возрасте между 18 и 21 годами [1] и знал очень близко много очень исторических личностей. У него в Москве много дел. Он едет раскрыть и преодолеть интриги, созданные по отношению к нему разными “гудошниками” в стиле, достаточно знакомом тебе, папа, творцу этого выражения. Ты его спроси, как у него эти дела окончились с Резвой, сославшись на мое письмо. Впрочем – как хотите. Мне очень хочется угостить его вами и вас им, и это вытекает из моих чувств к вам и к нему.

Крепко целую. Не сердитесь. Ваш Боря.

1 В юности Б. И. Збарский принимал активное участие в подпольной революционной деятельности, был тесно связан с партией социалистов революционеров (эсеров).

 *Непременное условие (лат.)

8. Родителям

19 марта 1916

Дорогие мои! Письмо это придет вероятно уже после того как вас посетит Збарский. Я уверен, что надоедливые и досадные мои просьбы, вплоть до покупки аппарата, вами исполнены и потому большое вам на том спасибо, и не сердитесь на меня за такую настойчивость и неотступность. Напишите мне, пожалуйста, какое впечатление на вас Збарский произвел, как прошло посещение его, и как он принял аппарат. Если он еще здесь в Москве, перешлите мне через него, пожалуйста, сто рублей, хотя это не так неотложно и вообще не важно.

Теперь о себе. Желания и намерения мои таковы: май провести в Туркестане, куда я по всей вероятности в конце апреля отправлюсь отсюда;[1] остальное лето у вас, – если это возможно и не в тягость вам и если - не сердитесь, не сердитесь, не сердитесь, – если в Молодях по примеру прошлых лет будет пианино.* Это очень важное условие, я опять ношусь с писаною торбой этой и постараюсь и в Ташкенте на месяц пианино на прокат взять. Я взялся за игру на рояле 1-го февраля - вот уже полтора месяца как я работаю, года два, если это угодно Богу (а ведь я серьезно боюсь и волнуюсь, когда это говорю) – года два эти занятия игрой на рояле будут у меня на первейшем плане и волей неволей, придется центр тяжести на эти занятия перенести. За полтора истекших месяца я делал очень мало, надо принять во внимание, что суставы у меня уже не переходного возраста и что за период вольных импровизаций я усвоил не одну вредную и с практикой технической беглости враждующую привычку. Вообще - я начинаю - начинаю в 26 лет и пока еще Лиды, кажется, не догнал. Известите меня, пожалуйста, о том, как вы насчет лета думаете, мне очень бы хотелось с мамой заниматься. Но несмотря на то, что пока это все еще очень плачевно у меня выходит, я убежден, что мне это необходимо, что дело можно поправить и я знаю, что повести это надо в том масштабе возрожденной специальности, в каком я хочу это вести, а никак не слабее, не по “интеллигентски”; и ничто на свете меня от этого не остановит.

А останавливают! Уже (только полтора месяца) – останавливают! Лундберг, например, негодует, что я “по целым дням” одни экзерсисы и этюды заучиваю – что мне надо книги писать, а музыке это не мешает, я мог бы, например, с нот читать, это бы не так меня утомляло, отымало бы у меня меньше рвения и больше бы рвения оставалось на литературу. ...“Что из музыки моей неизвестно что выйдет, а в литературе это с меньшею гадательностью можно предугадать”. Он прав в одном только отношении: вторая, здесь написанная новелла вышла у меня неудачной, что всеми здесь признано и мною. Он говорит: там где у меня “бывал мрамор настоящий, здесь – гипс”, как будто я пересказом себя самого занялся; вообще он злился на меня (это злоба очень благородная и неоценимо-дружественная) за то что я ленив, что я стал лениво смотреть и лениво видеть. Он прав и в том отношении, что во многом винит он тому музыку и видит проявление лени моей в том, что я так педантически и однообразно музыкой занимаюсь. В последнем отношении он неправ и ничего вообще тут не понимает. Музыкой я занимаюсь последовательно, строго и, не обинуясь, скажу – умно. Я занимаюсь ею по-своему, и мой этот способ, по всей вероятности – есть сгущение школы Лешетицкого [2] и твоей, мама. Вообще я мог бы все эти два года без учителя обойтись и это благодаря тебе, конечно, мама – я ведь с детства свыкся с некоторыми особенностями твоей игры и техники - а склад мой таков, что когда я на чем-нибудь сосредоточусь, все секреты или целое множество этих секретов, таящихся в предмете, меня интересующем - открываются предо мной живо, непринужденно и запросто как-то. Меня поймете сейчас вы оба, это и твое, папа, качество и твое, мама. И мое, от вас унаследованное. Меня, признаться, не очень огорчает новая литературная моя неудача, о которой я рассказываю вам, я верю, что не пропаду, если это угодно Богу.

Я знаю, ты снова будешь корить меня в нервности и сентименте лишнем, папа, – но наряду с трезвым сознанием того, что в том удивительном, к чему я готовлюсь, нет ничего удивительного, и было бы удивительно, если бы этого не было; – наряду с этим самочувствием говорю я – донимает меня немало чудный какой-то страх. – Почему это спрашиваю я, всякая отпетая посредственность может назначить себе урок и не на два года - зачем далеко итти, любая филармонистка тому пример – почему это с ее стороны нет риска и боязни – почему это им удается – а мне, у которого во всяком же случае столько же филармонических прав на успех начинания как и у них – этот риск есть, и мне, с каким-то суеверием приходится останавливать себя на каждом шагу: если Богу угодно. Вам это смешно? Напрасно.

______

Вот о чем я вас еще попрошу. Напишите мне о том, когда годовщина смерти Скрябина и когда он родился – я хочу тут написать кое-что [3]. Глупо не заработать здесь, где я один из “первых в деревне”. Вообще жду письма от вас, и не заставляйте меня, пожалуйста, ждать долго и напрасно. Поздравляю тебя, папа, с петербургским успехом, страшно рад был. А что же этот богомерзкий «Аполлон» пишет? [4]

Пожалуйста, напиши мне.

Какое счастье, мама, что ты себя хорошо чувствуешь. Целую всех крепко. Боря

1 В Ташкенте Пастернак хотел увидеться с Надеждой Михайловной Синяковой, которая жила там у своей сестры Зинаиды. Это намерение встретило резкое противодействие родителей.

2 Теодор Лешетицкий (1830-1915) – польский пианист и педагог, создатель исполнительской школы. В 1880-х годах у него в Вене училась мать Бориса Пастернака Роза Кауфман.

3 Александр Николаевич Скрябин скончался 14 апреля 1915 года, родился 25 декабря 1871 года.

4 На выставке Союза русских художников была представлена картина Л. Пастернака “Поздравление”. Она имела большой успех у публики, и репродукция картины была помещена в журнале “Аполлон”.

*А в сентябре – опять сюда, если Збарский здесь останется и выразит желание снова видеть меня здесь. Впрочем, до того времени еще все может измениться (примечание Б. Пастернака).

9. Родителям*

Солеварни. Чусовская. 27 марта 1916

Дорогие мои! Все письма и телеграммы ваши и Збарского получил и радуюсь.

Непременно летом к вам; буду усиленно техникой заниматься, может быть попрошу пианино в мою комнату поставить, буде такую уделите мне. Намерения мои на два предстоящие года вам уже изложены в одном письме. Пробел этот (неумение играть на рояле) – в моих глазах такое значение имеет, что я кажусь себе калекой, пока он не будет восполнен, а калеке вообще ничего делать не следует, пока он не излечится. Чувствую, что этот аргумент настолько неубедительно выставлен, что жалею и о том, что скользнул он у меня по открытке. Придется на месяц прервать занятия. Дорогой в Ташкент заверну в Уфу к Феде. Жду дальнейших известий от вас о Збарском. Ваши услуги прямо неоценимы, а письма меня просто из колеи вышибают, умиляя.

Целую крепко. Боря.

А ведь я знал, что он вам понравится!

* Печатается по публикации в журнале «Знамя»: 1998. №4. С.179

10. Родителям*

Вербное Воскресенье – 3 апреля 1916

Дорогие! Спасибо за все. Жоничка, какая ты чудная на карточке! Эличке страшно обезьянка нравится, он неразлучен с ней. Спасибо. Борис Ильич еще не приехал; прибыл его младший брат из Москвы [1], ящик с вещами привез. Жду прибытия Збарского для того, чтобы сразу много потом написать. Меня удивляет, что он вам о продаже Вильвенского имения ничего не сказал и о своем переходе к Ушковым. А то как понять твое соображение, мама, о том, что покидать такую обстановку и таких людей – грешно. Правда, я решил провести лето у вас еще и до того, как выяснилось, что Збарские перекочуют отсюда. И я рад, что решение это не их переездом вынуждено. А что до Ташкента, то это не должно никого на свете огорчать; я ничего не понимаю – что может быть огорчительного для тебя, мама, в том, что я увижу Туркестан, сартов [2], верблюдов, Азию, ислам etc? А по пути туда (я там недели две пробуду) я заеду к Феде и побуду у него несколько дней. К началу июня ждите меня к себе.

Я немного нервничал здесь эти дни. Трудно совместить все на свете. Два месяца я усиленно занимался упражнениями. Сознание, что близится на днях такой большой перерыв в занятиях меня волновало и выбило, наконец, из колеи. Тогда я окончательно бросил упражнения (неделю уже не подхожу к пианино и до самого приезда к вам больше уже не подойду). Зато я взялся за Шекспира. Предположениям относительно лекций не суждено сбыться. Все было бы иначе, если бы Збарские в Вильве представляли собой нечто оседлое. Но они пробудут здесь не более месяца, в течение которого Борис Ильич будет страшно занят по предмету ликвидации дел Резвой и ее имущества. Где же тут думать об устойчивом оседании в Вильве? – О Шекспире напишу пару статей и – в путь-дорогу! Я пошлю эти статьи (может быть, и в “Русские Ведомости” что-нибудь) – в зависимости от того, что выйдет. От «Биржевых Ведомостей» (петербургская газета, знаете) имею уже заказ. В Ташкенте остановлюсь в гостинице. Одно за другое цепляется. Дико быть здесь, не побывав у Феди. Дико к Феде попасть, на границу индо-персидско-азиатского угла России, не нюхнув, чем он пахнет.

Абсолютно нечем огорчаться! А вот что ты на здоровье жалуешься, мама, огорчает меня сильно. И теперь предпраздничная уборка эта, а потом экзамены девочек, и хуже всего – переезд! Ради Бога, плюнь на это все. Мне бы очень хотелось порадовать чем-нибудь тебя. Я думал: отказаться от поездки в Ташкент? Но это было бы глупо с моей стороны. Как мало было бы для тебя, мама, толку в том, что я стал бы, чтобы радовать тебя, “не делать” того или другого, и этим все бы ограничилось. Мне кажется, гораздо разумнее будет, если в моем сознании наряду со многими другими картинами виденного, которые можно всегда использовать, – будет и Ферганская область, очень любопытная и живописная, как привыкли думать все мы, судя по видам, воспроизведениям и т.д.

Пока еще не знаю, как распорядиться мне с вещами. Я просил ведь Збарского не брать сюда ни книг, ни нот в случае, если он в Вильве не останется. Он еще не приехал, но по словам его брата, видавшегося с ним в Москве, у новых владельцев Збарский не останется. [3] Жаль, что он забыл о моей просьбе и что милые, бедные ноты и книги вскоре должны будут вернуться назад, к вам домой. Все это, повторяю, не решено еще. На днях напишу больше.

Крепко всех целую и еще раз спасибо за все. Фанни Николаевна очень благодарит за конфекты. Лида, тебе грустно, что обезьянка здесь? [4] Всем во всем желаю успеха. Живу скорым близящимся свиданием с вами.

Боря.

1 Яков Ильич Збарский.

2 Общее наименование узбеков и таджиков, населявших территорию Кокандского ханства и Бухарского эмирата

3 Уральское имение и заводы купил у З.Г. Резвой предприниматель с Волыни В.М. Леви.

4 Подарок сестры Пастернака Лиды Илюше Збарскому.

* Печатается по публикации в журнале «Знамя»: 1998. №4. С.179-180.

11. Родителям

17 апреля 1916

Мои дорогие! Давно, давно не имел от вас писем. Очень грустно. Стараюсь не беспокоиться, призывая себя к той мысли, что если бы с кем-нибудь из вас что дурное случилось, оно должно случиться бы еще раньше со мной, если есть справедливость и ра­зум в творении. А я благодаря Бога – вполне благополучен.

Здесь кутерьма страшная, скоро уже месяц, как я в последний раз подходил к пианино, два месяца труда пропали даром, да я все же не плачусь – летом я непременно к вам, хочу и на зиму может быть в Молодях устроиться, если у меня с «Русской Мыслью» и с «Биржевыми Ведомостями» наладится, вот и наверстаю, начав неново. Как же быть иначе. Тяжело барабанить, видя как Борис Ильич работает. Не могу сказать, чтобы помощь моя была действительно осяза­тельна, хотя деловая переписка по распродаже имеющихся товаров – на мне, равно как и касса Резвой, ассигновки, выдачи и т. д.

Время пропадает зря, а уезжать все же неловко – пребыванию моему здесь придана – не по моей воле и в противоречии с настоящей действительностью – видимость помощи. Как быть. Лундберг поссорился со мной сегодня на том основании, что я статью одну в «Русские Ведомости» послал, а не в «Биржевые», где он сотрудничает. Оказывается, он отказался от помещения своей статьи о Шекспире в пользу моей и известил об этом А. Измайлова! [1] Но ведь как это ни любезно и ни благородно, все же до сегод­няшнего дня это было личною его тайной. Правда, он советовал мне в «Биржевые Ведомости» поместить и настаивал даже на этом. Но в последний момент я передумал. В «Русские Ведомости» посла­ны два отрывка, которые я как мог закруглил – (вероятно я нечто цельное и большее сделаю и тогда в «Русскую Мысль» или «Летопись» пошлю) – эти же клочки выхвачены из чернового плана этой работы и приведены в некоторый порядок. Я почти уверен в том, что Русские Ведомости этих отрывков не примут, не умею я пи­сать газетным языком и не хочу. Для меня будет большою радос­тью, когда и в ненапечатанном виде эти статьи попадут в ваши руки. А я об этом уже распорядился, рукописи поступят к вам, я Юлию Дмитриевичу написал. [2] Справьтесь у него по телефону и напишите мне. С месяц уже или больше того — написал я Энгелям большое письмо и ответа на него не получил. Опасаясь того, что адрес у меня неверно записан, отправил бандероли с письмом Юлию Дмитриевичу по адресу редакции «Русских Ведомостей». – Скажите и это ему, а то может быть он не дежурит сейчас и рукописи не скоро к нему попадут. Да, рукописи вернутся к вам. Напишите же, как они вам понравятся, только искренне. Чувствую, что не по­трафил. Вот в том-то и штука. Все-таки лучшее время мое было в Лебяжьем. [3] Одним трудолюбием ничего не сделаешь.

А впрочем, это не к делу. Не верю я в «Русские Ведомости». И в «Русскую Мысль» не верю. Получил от Татариновой (секретаря ре­дакции) письмо, что редакция-де рукописью моей заинтересова­на, но вопрос о ней подлежит еще обсуждению. То же самое пи­шет Лундбергу и Франк[4], один из редакторов. Знаю я, чем кончится это обсуждение.

Ну да я все не о том. Ради Бога поскорее напишите. Не можете себе представить, как тягостно без ваших писем. Вам Борис Ильич писал. Если бы ты, папа, ответил ему, он был бы страшно обрадован. А вдруг пропадают все наши письма?! – Как мама себя чувствует?

Бедные вы, жить в городе при такой немилосердной, обнаг­левшей дороговизне! Что с Шурой? Не коснулся ли его новый «срок»? Отвечайте же сегодня же. Статьи оставьте у себя. Долго, крепко и проникновенно целую вас всех, тебя, папа, тебя, мама.

Ваш Боря

1 Известный критик А. А. Измайловвел литературный отдел в «Биржевых Ведо­мостях».

2 Энгелю, который сотрудничал в «Русских Ведомостях» как музы­кальный критик.

3 В Лебяжьем переулке Пастернак жил с осени 1913 по март 1914 г.

4Философ С. Л. Франк,один из авторов сборника «Вехи» (1909), в 1915 г. был приглашен на работу в редакцию журнала «Русская мысль».

12. Родителям

18 апреля 1916

Дорогие мои. Беру назад мои вчерашние жалобы на ваше молчание. Письмо твое, папа, получил и прочел с благодарной радостью. Отчего мама ничего не пишет? Как ей сейчас. Мне стало лег­ко на душе, лишь только прочел в твоем письме, что вы мне вольную дали[1]. Так право же лучше. Для вас и для меня. Для меня, это понятно почему. А для вас тем, что к моей привязанности к вам не будет примешиваться невыносимо горькое чувство, что в силу ва­ших фантазий мне «приходится» огорчать вас там, где я и в по­мыслах этого не держал. И вообще, чего настоящего здорового и серьезного можно ждать от меня, если я окончательно внедрю в себя привычку жить чужим, хотя бы и вашим, умом. Я настолько в вас пошел, склад мой настолько от вас унаследован и сбережен от ни­велировки школы и среды, что и не знаю даже, как понять то, что вы этого не замечаете. Вы только достигнете своего, освободив меня из-под гнета вечной угрозы огорчить вас тем или другим. Огорчать вас я не только никогда не думал и не собираюсь, но напротив, нет такого личного каприза у меня, который бы не сопровождался у меня постоянно старанием нравиться вам и быть достойным вас. А если ты, папа, или чаще мама меряете мою человеческую жизнь днями и неделями, то этим вы и против себя грешите: многое из того, что может вам казаться моей склонностью или мечтой завет­ной или целью, имеет всего лишь цену преходящего средства для меня. Вообще я еще не встречал такого как я человека, который всякий бы пустяк свой, всякое движение свое обсуждал с болезненной и больною мелочностью «с точки зрения огорчения роди­телей». Господи, вы и сами ведь видите, какая дикая чушь получа­ется, лишь только эту дикую черту выразишь словесно.

________

Живу пока здесь. Исподволь помогаю Борису Ильичу. Река с неделю уже как вскрылась. Вчера совсем не спал. Лег в 12, встал в 2 ч. ночи, а в три уже с Лундбергом на реку пошел. Там нас ждали 2 фабричных мастера и вот мы на паре яванских пирог (на которых одним веслом гребут) сделали 20 верст по реке, воротясь домой по полотну железной дороги с... двумя бекасами и селез­нем всего. Я совсем не стрелял, предоставив свое ружье лучшим стрелкам и задумав доставить себе это удовольствие как-нибудь solo. Сегодня встал в пять и пошел берегом. Куда девались все вчерашние бекасы? А я, заметив вчера, до какой степени их много, дал патроны наши все до последнего бекасинником набить и у меня патронов с крупною дробью не было. Правда, и утки, на ко­торых я все же набрел сегодня, близко меня к себе не подпустили б. Возможности нет по сухому камышу неслышно ступать. К чему я так подробно рассказываю? А вот к чему. Исслонявшись по боло­там битых четыре часа и не выпустив ни одного заряда, я так обо­злился, что готов был хоть по вороне стрелять. Вот я и избрал себе наималейшую из всех живых целей на высокой ветке. Зачем я по­пал в нее! Бедная, бедная птичка! Когда я ее подобрал – она была на Лидка похожа и я себя прямо людоедом чувствовал. До сих пор мне мерзко[2]. А бекасы, утки, зайцы etc. – совсем другое дело!

– Итак живу пока здесь. Что дальше будет, куда и когда я от­сюда поеду, пока не знаю. Сейчас пойду себе штаны заказывать, мои синие совсем в негодность пришли.

Пишите скорее. Крепко целую.

Боюсь, что мои наброски о Шекспире тебе, папа, не больше Центрифуги понравятся. Напиши мне об этом.

1 Речь идет о поездке в Ташкент к Н. М. Синяковой.

2 Ощущение жгучей вины за бессмысленный выстрел Пастернак сохранил на всю жизнь. Скульптор 3.А. Масленикова записала его рассказ о всеволодо-вильвенской охоте 20 июля 1958 г.

13. С. П. Боброву

27 апреля 1916

Милый Сергей!

Ты меня вконец растрогал письмами своими, хотел тебе тотчас же ответить, да все ждал прибытия Альманаха[1]. Вчера получил его наконец. Внешность у него великолепная, говорю совершенно ис­кренно, непринужденно, непосредственно, как эстетическое дву­ногое, как первобыт. Шрифт великолепный, графически-штамповые пропорции не оставляют желать лучшего, страница довлеет себе и не вносит своей страничной тревоги в свою ношу. Так следует пе­чатать все, что нам доведется печатать. Но об этом после.

Не перестаю судить об альманахе, как неискушенное двуногое, – так лучше будет и для тебя и для меня. Вот увидишь. – Сергей, ты страшно остроумен, очень умен и умеешь с разительною оживленностью менять голос в критических статьях. Меня восхищает (за очень немногими исключениями) твоя манера личной рокировки лично позиционных моментов (моментов идеи, убеждений, формулировок, дефинитивных сжатий и сокращений etc. etc.) – и в такой же степени радуют те бодрые и лаконические выпады, с какими ты объявляешь противнику мат в ту минуту, когда он менее всего склонен думать о составлении завещания, а напротив, готов воскликнуть: «Ну-с, по рюмочке!» Так, стало быть. – Но, Сергей, Сергей, – откуда у тебя бескорыстие это бе­рется, с каким ты, например, пишешь статью типа «Философский камень фантаста» или «Два слова о форме и содержании»? – Скажи, много ль людей ты знаешь, с самой колыбели, со злокачествен­ных и патологических тупиков детства, свычных с неудобствами сути и существенности. Воспитанных собственным размышлением в колодках субстантивизма, редко хаживавших в проходку на атрибутивные прогулки по придаточным предложениям. — Добро бы времена Беме[2] были сейчас. Но ведь беда – налицо: так называемая современная мысль (исключая чисто научную) – гальванизируется запятыми и дрыгает лапками, разбрызгивая так называемые публицистические периоды.

Кто поймет тебя, Сергей? А? Я ведь не шутя тебя спрашиваю.

Дворец двух родительных падежей! Да ведь тут твое a priori, которое требует многого от мимоидущих, а они даже и шляпы не снимут[3].

Но меня эта бескорыстная смелость и непритязательная беспечность твои умилили несказанно и настроили на очень серьезный лад. Мне мало самого себя и двух-трех хронических собеседников там, где дело касается вещественной крепости мысли. Правда, конечно, на твоей стороне, и как знать — быть может, и выгода. Выгода потому, что соблюсти себя на стороне нет возможности. Большинство привыкло вообще понимать только то, что само оно в состоянии говорить во всех своих состояниях безразлично. Часто на эту-то удочку и попадаешься. Снабжаешь свою мысль раз­ными трапами, веревочными лестницами и мостками для безногих. В конце концов уснащения эти достигают такой изобильности, что за ними уже не сыскать основной мысли. Так теряешь и утрачиваешь свой собственный облик. — Я нахожусь на пороге этой катастрофы. Последнего шага в теплицу тупиц я еще не сделал и делать не собираюсь. Но на этом пороге, уже дыша испарениями посредственности, я лучше, чем когда-либо, оценил ту сто­рону твоего характера, о которой у нас речь.

Продолжаю об альманахе.

1) Из стихов (свои я тоже включаю в обзор) мне нравятся единственно: Хлебников — Бой в лубке до Малявинских красавиц (исключение), Страна Лебедия – особенно «Ах, князь и князь и конь и книга»... я знаю, что ты на это скажешь, а все ж...

2) Три последних стихотворения К. Большакова. – Я все-таки считаю Большакова истинным лириком – это не ново – мне приходилось и спорить по этому поводу, не с тобой, как кажется мне.

3) Из твоих следующие: Кинематограф, Конец сражения, Черные дни, На эти горных скал озубья, Кисловодский курьерский, Стрепеты стремнин стройных теснее... Вот и все.

Своих я не упомянул по той же самой причине, по какой я не назвал ни Кушнеровых, ни Ивневских, никаких прочих стихов. Если это может огорчить их, то меня, Dieu me benisse* – это не огорчает нисколько. Если я назвал Хлебникова, Большакова и некоторые твои, то потому лишь, что о вас можно говорить, или вернее: тут есть о чем говорить. Из круга нижеследующих соображений исключается Большаков. Я не знаю, достаточно ли условия живописно впечатляемой и ощущением усваиваемой сентенциальности для того, чтобы признать лирические строчки частями творчески укорененного целого. Если нет, – то и то немногое, что нравится мне в стихотворном отделе Альманаха, – значением похвалиться не может.

– Когда-то я и не подозревал о том, что можно задумываться над лирической тканью, подходя к ней извне. Если мне и казалось, что я теоретизирую, то на деле обстояло все несколько ина­че: предо мной был динамический диапазон тематической склонности, метафорических приемов, ритмико-синтаксических напряжений и т. д. и т. д., одним словом, некоторая величина динамического порядка, некоторый расплывчатый потенциал.

К этому количеству личной валентности, изживая и живо укрепляя его в себе, я подходил лишь мнимо и по видимости од­ной — теоретически. На деле же я занимался фиском и переписью. Я не находил никаких проблем в этой валентности; я просто мерил теорией и при помощи чистых понятий описывал измеренное, находя радость в том, что имеется на свете неизмышленное и более походящее на самого владельца, нежели все майораты мира, имущество, которым можно овладеть всякий раз, как в этом вла­дении усумнишься. Мы теоретизировали и размышляли над фактом пения валентности нашей. При этом в нас пела всё та же ва­лентность и все по-прежнему — о пении валентности в нас. Милый мой, я уверен, что всякая метафора несет в своем теле чистую и безобразную теорию своей данной для данного случая теоретической сущности, точно так же, как всякое число есть закончен­ное и вращающееся отношение (perpetuum mobile). Я уверен в том, что только эта чистая циркуляция самосознания в метафоре (или, лучше, ее самосознание) есть то, что заставляет нас признавать в ней присутствие красящего вещества. Так размышлял и теоретизировал я когда-то. Я пользовался в этих размышлениях лишь тем разумом, тем самым разумом, который парился в лирической бане, и я пользовался парящимся этим разумом в тот самый миг, когда он достигал до уровня каменки и ничего, кроме лирического пара, не знал и знать не хотел.

Но как-то случилось, что я дал ему другое употребление. Для меня многое изменилось с тех пор, как мы по-настоящему виделись с тобой в последний раз. Тут мне распространяться не о чем. У меня ничего еще нет такого, что я бы мог непреложным назвать, и за все с той поры по сей день истекшее время у меня еще не было ни одной такой прихоти, которую я бы решился, душой не покривив, превратить в настоящее, центростремительное желание. Ведь и я с печалью вспоминаю то время, к которому с печалью ты меня отсылаешь. Для меня оно невозвратимо, потому что я уже не тот, что тогда. Сделай одолжение, не сдабривай этих признаний моих элегичностью — элегичности тут и в помине нет.

Меньше всего мне хотелось бы с тобой о собственных моих намерениях говорить. У нас с ними, с намерениями моими, – со­всем особый разговор. Многих намерений я и на порог к себе не пускаю. В одном только я уверен: пускай и благодатен был уклад старинной нашей юности, плевать мне на его благодатность, не для благодатности мы строены, ставлены, правлены. Еще мне нечего печатать. Когда будет, скажу. Пусть Платов[4] печатается. А не будет – тоже убиваться не стану. – И это только меня самого лично касается. Никому до этого дела никакого нет. А думаешь ты, что это для отводу глаз говорится, – Бог с тобой, думай себе на здоровье.

В первую голову мне хочется что-нибудь такое сделать, от чего бы несло хозяйничающей в нем значительностью. Как понимать это, я сам еще не знаю, не додумался еще, либо опыт мой еще слишком узок. Да кто я, в самом деле? Молокосос еще. А судьи наши? Мы же сами, опять*. А то еще хуже: инвалиды, нами же уво­ленные в отставку. Слов нет, что «павианы 20-го числа»[5] – павианы. Что старики[6] не больно хороши – в том тоже спору нет. Но из всего этого один только вывод за дверь возможен. Да что это ты меня за язык тянешь? С меня взятки гладки в этом пункте. Писать мне никто не поможет, а как напишу, тогда поговорим. И не думай, что я важничать вздумал еще и мне неведомыми, умышля­емыми заслугами какими-то. Ничуть не бывало. Осточертело мне все. Потом, не понимаю. Гляжу я теперь трезвыми глазами на все и берусь здраво рассудить себя самого с тобою. Ради Создателя, что в Альманахе меняется или изменилось бы от наличности дюжины еще таких полярных вшей[7] или от их отсутствия? Нет, по чести говоря. А? Ну вот.

Велика тоже радость с такой весомостью в ансамбль входить! Ты спрашиваешь про Иды[8]. Да ведь это же булавочная головка. Мало, что ли, таких Ид и Швей и т. п., и т. п.? Ты не берись меня разубеждать, порох напрасно потратишь. Масштаб совсем другой. Прежде меня задевало то, что Юлиан[9] мне глаза колол «отдаленными догадками» о том, что не еврей ли я, раз у меня падежи и пред­логи хромают (будто мы только падежам и предлогам только шеи свертывали). Меня задевало это, мне этого хватало на цельное ощу­щение, я, так сказать, мог этим тешиться (ты поймешь). Теперь бы мне этих догадок на рыжок не стало. Теперь случись опять Юлиан с такой догадливостью, я бы ему предложил мои вещи на русский язык с моего собственного перевести. Тешился я и Шершеневичем, и сближением с Маяковским и Обелиском[10], и мало ли еще чем. Теперь не тешит это меня. Да на что я тебе! – Довольно. Одно знай, Сергей: очень ты меня растрогал, Альманах твой красив, статьи твои настоящие, мужественные, дельные, умно, самостоятельно написаны, примирение твое с Большаковым, Хлебниковым и другими меня радует, и мне трудно было согласовать собственную мою сухость с той теплотой, которую выз­вали во мне письма твои и Альманах. Сердечный привет Марии Ивановне. Как Map?[11] Вот вырос, наверно?!

Е. Г. Лундберг отсюда выехал в Вятскую губернию. Знаю, что он написал тебе, он сам мне об этом сообщил, прибавив, что не обошлось у него письмо без легкомысленных и ложных наветов в мою сторону. Что он там состряпал – тайна вашей переписки. А ты не верь.

Если хочешь мне писать в ответ – адресуй в Ташкент до во­стребования. В начале мая думаю отсюда сняться. Борис Ильич Збарский не раз тебя поминал, он очень симпатично к тебе относится и, если бы сейчас тут был, наверное, тебе бы приписал, как уже часто порывался, заслышав, что я тебе писать собираюсь. Но вот уж неделя, как он в отъезде. Да, твои обещания денег, гонорара и т. д. Тебе не стыдно, Сергей?! Что это за посулы за такие. Уж не подкупить ли ты меня собираешься? Да нет, глупый, меня и это в тебе до слез трогает. Только ты оставь. Тоже, Крез нашелся!

Кланяйся Борису Анисимовичу[12], если его увидишь. Я ему писал отсюда, просил стихов прислать для прочтения, искренне и серьезно интересовался ими, а он — ни слова в ответ. Странно.

1 Литературный альманах Второй сборник «Центрифуги» (М., 1916). Альманах был издан поэтом и критиком Сергеем Петровичем Бобровым, организатором группы поэтов-футуристов «Центрифуга», в которую входил Пастернак.

2 Во Втором сборнике «Центрифуги» была опубликована статья Боброва «Слова у Якоба Беме» о немецком философе-мистике.

3 «Я вошел во дво­рец двух родительных падежей: во дворец искусства искусства», – фраза из статьи Боброва «Философский камень фантаста».

4 Ф.Ф. Платов, поэт, художник и критик, участник «Центрифуги».

5 Речь идет о государственных служащих, получающих по 20-м чис­лам жалованье в отличие от лиц свободных профессий.

6 Имеются в виду символисты.

7 Стихотворение Пастернака «Полярная швея» из Второго сборника «Центри­фуги».

8 «Иды»несохранившееся стихотворение Пастернака.

9 Ю. П. Анисимов.

10 «Обелиск» – название неосуществленного литературного журнала.

11 Сын С. П. и М. И. Бобровых MapСергеевич.

12 Литератор и издатель Б. А. Кушнер.

*Вот то-то и есть, что не сами, а друзья-приятели, для которых солидарность — вопрос собственного суще­ствования. (Прим. Б. Пастернака.)

14. Родителям

30 апреля 1916

30 апреля, когда везде в мире цветут разные бальные кусты, а здесь растет насморк на совершенно до неприличия голых березах.

Дорогие! Последний вздох конторского бланка Резвой! [1] Больше уж никогда... но дальше я не могу говорить. Дело в том, что у меня гнуснейший насморк. Больше никогда уже Вильвы я не увижу! [2] На совести у меня – недели последнего безделья, на верхушках легких – залежи мокроты, на верхушках осин обрывки пасмурной мороси, на очереди – ответ на ваши последние письма. Я не в силах ответить тебе, папа, на твое последнее бодрое письмо. “Тараканиха” оказалась на уровне твоих представлений о журналах, редакциях и т.д. [3] Рукопись мне вернули, не приняв. Полюбуйся на прилагаемую мою корреспонденцию с “Русской Мыслью”. Как тебе понравится это бесподобное “все-таки”, с каким они все-таки не приняли моей вещи. “Все-таки”? Несмотря на что? Этот казус с редакциями, равно как и присылка Бобровской «Центрифуги» навели меня на серьезнейшие размышления и я пробовал отдаться этим размышлениям эпистолярно, в сообществе с тобой, но сразу же заметил, что это скорее в беседе выполнимо, если вообще выполнимо, и два начатых письма полетели к черту.

_________

На очереди также и ответ Жонюре дорогой, чудесное письмо которой произвело на меня должное впечатление и вызвало у меня сильнейшее желание sur le champ*, тот час же ей ответить, но это требует спокойной сосредоточенности, а я одной ногой уже на палубе речного парохода. К Феде, согласно последней инструкции я заезжать не стану. Маршрут мой: Кама и Волга до Самары и затем Азия, степь, степь, степь и степь до самых сартов, верблюдов, Самаркандских мечетей, плоских крыш, плоских носов и т.д. – на ориент экспрессе. В первых числах июня буду обратным порядком нестись и очень бы хотел в «Ташкент** Гл. почтамт до востребования Борису Леонидовичу Пастернаку» получить ваше извещение о том, когда и на какую дачу Вы перебираетесь. До сих пор я этого определенно не знаю. Писем я оттуда, может быть, и не буду писать***, они идут целую вечность, а я всего две недели пробуду там и потом – домой. Вас же серьезно прошу не дожидаясь ответов, исподволь раза два в неделю, уведомлять меня о том, что дома делается. Жоне от души желаю блестящего окончания гимназии, в чем ни на минуту не сомневаюсь, Лидку перехода в последний класс, настолько же несомненно успешного. С грустью расстаюсь со здешней двустволкой, с лошадьми и т.д. и с людьми. Севера, оказывается, я недолюбливаю. То, что мы называли Севером (Московско-Калужский край) – Ницца в сравнении с этим полярно-плевритным апрелем. Но ведь на днях я съеду по рекам в самое пекло с тою незаметной быстротой, с какой проглоченная дробинка съезжает по склизкой кишке в appendix. То-то жара будет! Прелесть! Здесь несчастные почки, давно уже зеленые тужатся, тужатся бедные, и ничего не выходит.

Вальтер писал мне, что Алексей Федорович Лосев уходит [4] и Шура собирается его заместить. Что-то не верю. Место хорошее, люди тоже в основе симпатичные. Много, конечно, лжи и гадости конвенционально-условно-классовой, но на это можно глаза закрыть, хотя и скучно. Я бы может быть и – нет лучше этой мысли и не допускать. Один год сплошь minimum я сяду на упорнейшие экзерсисы. Два месяца я занимался и за это время увидал, что стоит, но уже больше месяца истекло с тех пор, как бросил невольно (тут суматоха началась), Борис Ильич с уморочной головой ходил, не хотелось еще свои гвозди ему в затылок забивать, вот и бросил теперь, благодаря перерыву снова сижу как рак на мели и придется начинать сначала. Но я уже остервенел в этом намерении и меня не сдвинешь. Если вы в Молодях будете я непременно там на зиму устроюсь, ни за что в городе жить не буду – и вот буду жиреть во всю. Глиэровы приветы и наставления тронули меня [5]. Он не знает, чего мне хочется. Ведь это меня и погубило. Я не признаю тех стихотворений, которые не были бы автором написаны для собственного голоса и не сумею писать музыкальных вещей, не предназначенных для моих собственных рук. Во всяком случае путь новаторства и самостоятельного творчества для художника не-практика – закрыт. Но все это в сторону. Да к Филиппам я поступать не собираюсь. Так заниматься музыкой, как я хочу, можно только в полнейшем одиночестве или же у преданнейших друзей (как было здесь в течение благословенных февраля и марта).

Как приеду к вам, начну снова с тех же азов, с каких начал и здесь. Знаю, что литература затормозится у меня на эти годы. Но это пустяки. Все дело в том, тобы не было пробелов вялости и сонного тупоумия в собственном существовании. Энергия должна стать совестью и совесть – энергией. Когда сблизятся два этих угля – из их электрической работы сами собой проистекут и нравственная (в широчайшем живом смысле) — чистота, и счастье и здоровье душевное и близость человечеству (сейчас или по смерти все равно, тут важно человечество как градус, как деление индивидуальной шкалы). Ты может быть думаешь, что я знаменитостью собираюсь сделаться? О нет. Это и не дано мне, и вообще, как задача — неопределенно слишком и принципиально бессмысленно. Ведь тех, кто делает художников знаменитостями, художники никогда не знают и не могут знать, а кучка доброжелателей и сторонников всегда более или менее неискренне себя настраивает на сочувственный лад. Искренним будет только потомство. Но опять-таки повторяю, нелепая эта мысль, которую я только что разобрал, и в голову мне не приходила.

Я буду думать о том, чтобы осуществлять себя так, как сам я себе это подсказываю. Сейчас вовсе не время для живых обобщений, а современные частности таковы, что на них вообще не стоит останавливаться. Сейчас во всех сферах творчества нужно писать только этюды, для себя, с технической целью и рядом с этим накоплять такой опыт, который лишен печати эфемерности и Нужно конечно и в материальном отношении держаться как-нибудь. Но, с грехом пополам, я как-нибудь думаю просуществовать эти годы. В крайнем случае, под псевдонимом, от которого я всеми силами своей души резко отмежуюсь и никогда с ним не сольюсь, буду мастачить то легкое, среднее, посредственное и общедоступное, что “все-таки” «Русская Мысль» и «Русские Ведомости» принимают. Нет, вру. Это невозможно. Для этого надо настроиться на равнодушный лад для той работы, которой смысл весь в том, что она свидетельствует о человеке в состоянии неравнодушия.

Нет, с таким противоречием я не справлюсь. Но что угодно, а пианистом для себя мне нужно стать в кратчайший срок. – Впрочем, мы ведь скоро увидимся. Крепко вас всех целую. Сюда не пишите уже больше. А непременно умоляю вас, пишите в Ташкент до востребования.

Мама, сообщай о себе. Ваш Боря.

1 Письмо написано на конторском бланке с реквизитами заводов и имения З. Г. Резвой.

2 В это время решение о продаже заводов было уже принято, Збарские готовились к отъезду в Тихие Горы.

3 Пастернак получил отказ “Русской Мысли” опубликовать “Апеллесову черту”.

4 После ухода Пастернака из дома Филиппов учителем Вальтера стал будущий философ А. Ф. Лосев.

5 Известный композитор и педагог Р.М. Глиэр, под руководством которого в 1907-1908 годах Пастернак занимался музыкальной композицией.

* тот же час (фр.).

** Ферганской области можно прибавить (Примечание Б. Пастернака).

*** А если и буду (наверное буду), то не считайтесь с ними, при таких расстояниях отвечать и спрашивать — бессмысленно (Примечание Б. Пастернака).

15. Л.О. Пастернаку

10-15 мая 1916

Дорогой отец!

Это письмо – исключительно к тебе. Ты не ближе мамы мне. Но на тебя я похож больше, чем на нее. А в этом письме – я не знаю еще, удастся ли это – я говорю почти с самим собой.

Дорогой отец, я боюсь.

Полоса тоскливого страха нашла на меня, как когда-то. Я не помню, где и когда я испытывал уже этот страх, но он знаком уже мне; и если я испытывал уже его, то тем сильнее он сейчас. Мне страшно то, что пока я располагал свободно своими желаниями, шли годы. Они шли мимо меня, их нагромождал не я, и я не замечал, как они нагромождаются; если бы я следил за этою работой времени, я одумался бы и перестал откладывать исполнение своих желаний; но я не видел, что происходит. А теперь мне это так ясно, что если бы я сказал, что мне 26 лет, я солгал бы так же, как тот магазинер, который считал бы одни лишь мешки, сваленные в помещении склада, и не видал бы мешков, втаскиваемых рабочими на склад. Сегодня мне тридцать с лишком лет, по той причине, что недостающие годы уже здесь, времени остается сделать шаг, и мой счет оправдается. И затем: время упражняется на нас, и дни рождений следуют друг за другом все быстрей и быстрей.

Итак, молодость уходит. Я уже не тот, что был. Но не в этом дело. Я не сделал ничего того, что мог сделать и испытать только в те годы. Потому что переносить, откладывая их, неисполненные желания, из возраста в возраст, значит, перекрашивать их и извращать их природу. Потому что у каждого возраста свой спектр и своя перспектива, и то, что в двадцать лет есть квадрат, передвинутое на десять лет становится, может быть, ромбом, и никакие силы в мире не осуществят тебе квадрата в этих новых возрастных условиях.

Как же это случилось, и кто в этом виноват? И, прежде всего: все ли то, что я откладывал, вызывает во мне раскаяние и страх, что я уйду когда-нибудь ни с чем? Все ли?

Нет, конечно, не все. Музыку я оставил из убеждения в собственной бездарности. Это был голос молодой и требовательной совести, и я рад, что этого голоса послушался. Теперь, быть может, я не столь требователен и не так суров к себе. Ясно, что музыкой мне суждено было заниматься теперь, в условиях настоящего возраста; ясно, что музыка моя могла существовать только в ромбе, а в квадрате — не могла и дожидалась этого ромба, чтобы уместиться в нем. Естественные и здоровые мотивы повели к здоровым и естественным следствиям; я не раскаиваюсь в том, что сложнейшие ходы научной философии стали мне доступны благодаря этому; и то, что я освоился с литературой как со вторым отечеством, не вызывает раскаянья во мне. Ты видишь, как тут, по внешней видимости, отказ от желания (отказ от композиторства), а в действительности только тяжелый акт легкой совести привел к последствиям здоровым и счастливым. Но были и другие отречения от желаний, которые изумляют меня теперь. Что мной тогда руководило? Тогда, в те молодые годы, когда я еще не верил ни в какой авторитет и твоего влияния также не хотел признать?

Одни из них второстепенны. Второстепенными и маловажными делают их другие, серьезнейшие отречения от серьезнейших желаний. О первых не стоит говорить. Но чтобы ты имел о них понятие, приведу одно на память.

В литературе я начинал так, как впоследствии думал и хотел начать футуризм и не мог. И я тебе скажу, папа, живое, молодое, новое и искреннее это было начинание; страшно оригинальное всеми этими качествами. Но я был окружен пугливыми выучениками отживавшей школы [1]. Им это ударило в голову – и тут впервые я поддался прелести влияния и авторитета. Умерить себя значило попасть в тон всем этим посредственностям. А это казалось так легко мне. Я не знал, что принимал при этом отраву. Я не знал, что, умеряя себя, я себя умерщвлю и дойду на этом пути до равнодушия, близкого к отчаянию. И теперь на этом поприще песенка моя спета: потому что нет такого вдохновения у меня теперь, которое не было бы перевито навыками ослабления, нивелировки и умеривания. Зато в твоих глазах я стал говорить на человеческом языке.

Но эту метаморфозу назвал я маловажной, несерьезною и мало опасной. Потому что есть превращения похуже. Папа, мне трудно писать, и я попрошу тебя читать внимательно и точно меня понимать, а то у нас с тобой ничего не выйдет. Ты жаловался когда-то на то, что у тебя контакта с сыном нет. Я и тогда уже возмущался несправедливостью этих слов. В последнее время ты и сам верно видишь, как ты в этом заблуждался. Папа, теперь я готов, как ты тогда, жаловаться на то, что контакт с тобою стал для меня потребностью, по своим неестественным размерам принявший форму болезни.

Слушай же меня внимательно. Если ты найдешь сходство между моим стилем и стилем Индиди, когда он говорит о былом своем величии, отнеси это к вопросу о стиле; и затем я не знаю Индиди, может быть, и в его словах сквозит то, что заставляет иногда слова складываться так, а не эдак. Если тебе моя речь напомнит эпизоды из жизни дяди Осипа, отложи и эти наблюдения до следующего, более удобного случая. Не развлекайся этими соображениями, прошу тебя. Они, может быть, и справедливы. Но дела они не меняют. Не отвлекайся.

Я сказал уже, что есть превращения похуже. И вот они. В твоей семье, папа, могли как угодно относиться к любви; эти неестественные уклоны пуризма любопытны и оригинальны, но миропорядка изменить они не могут, она существует на свете и существует так, как ей вольно существовать. Мне хочется рассказать тебе, как однажды в Марбурге со всей целостностью и властной простотой первого чувства пробудилось оно во мне, как сказалось оно до того подкупающе ясно, что вся природа этому сочувствовала и на это благословляла - здесь не было пошлых слов и признаний, и это было безотчетно, скоропостижно и лаконично, как здоровье и болезнь, как рождение и смерть. Мне хочется рассказать тебе и про то, как проворонил эту минуту (как известно, она в жизни уже больше не повторяется) глупый и незрелый инстинкт той, которая могла стать обладательницей не только личного счастья, но счастья всей живой природы в этот и в следующие часы, месяцы и, может быть, — годы: потому что в этом ведь только и заключается таинственная прелесть естественности, подавленной ложными человеческими привычками, развратом опытности и развратом морали: в том, что если эта естественность впервые, не опираясь на дозволенность, опрокидывает все и делает признание одним лишь прямым своим появлением, то она уступает нескольким сотням десятин сплошного садового и лесного лета, всей гуще окружающей жизни, способной иметь краску, тепло и вкус, звучность и запах. Принять такой бросок от этой июньской баллисты значит выйти замуж за леса, за города, за дни и ночи. И когда она, отстраняя меня, привела на память «подобные» же случаи – предложения (!) плачущих Бродских, -манов, -бергов, -фельдов и прочих автомобилей, – она навеки оскорбила не меня только, но и себя и всю свою жизнь и все свое прошлое, эта отпетая слепая из Чудовского переулка [2].

Мне хотелось бы все это рассказать тебе. Но сначала нужно научиться писать так о весне, чтобы иные схватывали грипп от такой страницы или приготовляли кувшин с водой под эти свежесорванные слова. А иначе об этом говорить бессмысленно. Или действовать эффектами? Тем, например, что к ней являлся я в гостиницу всегда в сопровождении обмороков и она была другом детства в нежнейшем пеньюаре?

Вот кем была искалечена навсегда моя способность любить.

Винить вообще можно только себя. А в этом себя не обвинишь. И потому: катастрофа эта была естественна как и то, что я говорил о музыке – и если последствия от этой катастрофы – болезненны, – то эту болезнь надо было схватить и перенести, как схватывают и переносят корь и другие детские болезни. И тут чувство требовало ромба, а не квадрата и дожидалось времени, когда на месте квадрата будет ромб.

И это время пришло.

Но тут случилось нечто совсем непонятное, вначале чуждое и просто неудобное, а к концу – роковое и требующее того, чтобы с ним считаться. Тут явились вы с вашим дивным словом «клоака» [3].

Как вы додумались до него? Кто надоумил вас на это и подал вам счастливую мысль? «Его очень легко доконать, – в прошлом он уже искалечен тем, что первая его любовь натолкнулась на позорнейший анекдот, на профанацию». Правда, теперь этого не случится, но чего вам стоит поставить дело так, что его знакомства гонят вас в гроб, огорчают, лишают сна и старят.

Он хочет вам показать ее? – Разразитесь благородным негодованием. Дядя Осип под рукой. Смутите его смешным уподоблением, смешным только потому, что с детства вы приучили его к мысли, что это смешно. –

Как будто я не мог бы привести к отцу проститутку, если бы моя совесть и то, что называют умом (способность многое сосредоточивать в одном; способность уже по одному тону рассчитанная на деятельный выход) – подсказали мне это. Как будто не в этом истинный контакт. Или такой контакт невозможен? Или контакт – налицо там, где он не рискован? Где он подсказан не жизнью моей, не живым моим отцом, а общепринятостью? Но такой контакт есть вовсе не контакт с сыном. Такой контакт существует и на людях в обществе за столом. Такой контакт имеется и в открытых письмах с видами. Для этого не стоит жить. Открытки с их контактом переживут нас.

Если б ты только знал, какими терзаниями переплетены эти последние годы. Дело так просто: ломается нога, срастается, образуется мозоль. Вмешайся-ка в это; попробуй посоветовать ноге расти не так, а иначе; быстрей или медленней; скажи ей, что тебе не нравится это затвердевающее кольцо вокруг обломков, что оно тебе напоминает строение клоак. Я вышел в жизнь с надломленной в этом отношении душой. Надо было предоставить мне и природе залечивать это былое повреждение.

Ты нашел меня хромающим. Пойми же, что я не могу делать выбора, а выбор делает моя зарастающая нога; инстинкт ведет ее к клоаке, прости, к тому, что вы так замечательно метко прозвали, инстинкт ведет эту поврежденную часть, и когда она будет оздоровлена, я, может быть, на собственных ногах пойду дальше; но выбора нет, и если я сомневаюсь и ты видишь это и говоришь: «Это чувство?» «Да тебе она вовсе не нужна?», – то ты только повторяешь то, что и мне самому известно, – что я нетверд на ногах и хромаю – и к моим сомнениям ты примешиваешь свои – безапелляционные, непогрешимые, категорические.

Ведь это закон природы.

Несомненно было только увлечение впервые. Разве можно требовать безошибочности в этих желаниях, если только они не стали привычкой? Дай мне тот аппарат, который бы указывал градусы привязанности и на шкале которого, в виде делений, стояли бы: влечение, привязанность, любовь, брак и т.д. и т.д. – и я скажу тебе, измерив у себя температуру этих состояний, самообман ли это или не самообман. И почему всем людям дана свобода обманываться, а я должен быть тем мудрецом, который решил свою жизнь как математическую задачу? Я соглашаюсь с тобой не потому, что желанья мои совпадают с твоими, но только оттого, что ты видишь меня хромающим – и твоя правда, это действительно так.

__________

Начало этого письма пролежало у меня на столе несколько дней [4]. Мне трудно его окончить. Письмо это написано заплетающимся языком, в состоянии прострации, близкой к отчаянию. Мы скоро увидимся, я тебе расскажу об обстановке, в какой оно возникло. Это письмо нездоровое потому, что оно трактует о нездоровом. Смысл его прост и ясен. Если жизнь человеческая не есть еда и питье и сон только, если, далее, и в искусстве и в работе мысли существуют по крайней мере два пласта: один поверхностный, полумертвый, общий всем и отслаиваемый без особенного риска и в полнейшем равнодушии теми, кто его отслаивает; и другой – специфически личный, подпочвенный, вулканического происхождения, живой и рискованный; – если это так, то я, во-первых, по всем качествам своим природным, которые мне выясняются все более и более, принадлежу (как и вы, мои родители) к тому разряду людей, у которых второй пласт преобладает над первым и должен был согласно этому жить и развиваться. Однако, – и это во-вторых, – с течением времени я все более и более убеждался в том, что теперь уже нет ни, одного здорового, не искалеченного клочка в этом пласту, который по своим свойствам я вынужден назвать истинной моей натурой, моим характером, природой, темпераментом и т.д.

Вывод – налицо не только в письме и в рассуждении, но и реально, на практике, в распорядке и нездоровом характере моих желаний.

Желания эти, к какой бы категории они ни относились – лишены непосредственности. Мне ясна их лечебно-ортопедическая, коррективная природа. Это былые юношеские желания, неудовлетворенные и в силу этого недомогающие. Весь я сейчас могу быть разложен на них — без остатка, и то, что хочется мне сегодня, не сегодня волей моей подслушано, но оказывается давно занесенной в мемуарные архивы воли — записью. Не во всем виноват всецело я. А то, в чем я виноват, мне легче всего исправить. Сейчас мне уже не хочется обо всем этом говорить. Я решил почему-то тебя посвятить в эту уродливую и отталкивающую тайну моего безволия, которое не стало еще апатией только оттого, что я прикидываюсь порывистым, жизнерадостным и самоуверенным. Притворяться в этом направлении мне очень легко потому, что перечисленные теперь только притворные – черты – в действительности настоящие, основные черты моего типа. Я очень жалею о них, оздоровить их можно, но сама по себе такая задача — задача реставрационная, упадочная и старческая.

Я очень жалею также о том, что лучшие годы свои провел в Чудовском. Между прочим, там я свыкся с мыслью, что: “Никто лучше не мог бы писать об искусстве, чем Боря, но для художника требуется еще что-то особое, чего у меня нет...” – Это правда - тем особым, что требовалось тогда, - было счастье быть только отдаленным знакомым Высоцких, которым я не обладал. Я жалею также о том, что влияние этих лет сказалось в первый год моего знакомства с клоакой. И о том, что во второй год это знакомство стало огорчать тебя и маму до того, что вы лишились сна, и я был поставлен в положение бездушного урода в семье. Я жалею и об этом.

Но я не жалею о том, что написал тебе это письмо. Ты знаешь, как я люблю тебя и маму, и ваши странности, ваши несходства с посредственными людьми. Я люблю вас так, как негр любил бы своих родителей среди белых.

1) Как своих родителей.

2) Как соплеменников.

3) Как редкостную достопримечательность, сделавшую достопримечательным и его.

Ты это знаешь. Об упреках в этом письме и речи быть не может. Но если ты задумаешься над этим письмом, ты, может быть, что-нибудь и превратишь в упрек. Но это твое уж дело.

Я не перечитываю написанного, чтобы не вызвать в себе ложного стыда в рассказанном; вообще неприятно делать такие признания, но я не боюсь попасть в смешное положение перед тобой. Письмо вызвано у меня страхом. Страх чувство – детское. И с радостью я вспомнил о том, что мне дано еще такое счастье – рассказать тебе обо всем, что пугает меня. Этим счастьем я не могу не воспользоваться. Все это связано с тем, что я отказался от поездки в Ташкент [5].

Крепко целую тебя. Твой Боря.

1 Речь идет об эпигонской литературной группе “Лирика”, в которую Пастернак входил в 1913 году.

2 В Чудовском переулке жила Ида Высоцкая, об объяснении с которой в июне 1912 в Марбурге рассказывает здесь Пастернак.

3 Так родители Пастернака называли богемную компанию, собиравшуюся у сестер Синяковых на Тверском бульваре. Борис был влюблен в одну из сестер – Надежду Михайловну. Его желание познакомить ее с родителями натолкнулось на резкое неприятие.

4 В это время Пастернак уезжал на несколько дней в Пермь по поручению Б. И. Збарского. С ним была Ф.Н. Збарская. Впечатления этой поездки отразились в стихотворении “На пароходе”, датированном 17 мая.

5 В Ташкент он собирался ехать для встречи с Н.М. Синяковой.

16. Родителям*

15 мая 1916

СТРАДАЮ ИЗБЫТКОМ СИЛ ПИШУ = БОРЯ

* Телеграмма. Печатается по публикации в журнале «Знамя»: 1998. № 5.С.161.

17. Р.И. Пастернак

17–18 мая 1916

Дорогая мама! Ну как вам не стыдно было по поводу моей телеграммы беспокоиться? Я уж и забыл о том, что про свою простуду вам писал, глупо поступил, что сообщил вам такой пустяк – а из сегодняшней открытки папиной узнаю вдруг, что вы с этим мой отказ от поездки в Ташкент связали! Ну да вы уже извещены верно г. Пузриным по телефону о том, в каком виде он меня нашел и как я его на станцию провожал. Свинья Пузрин, не сказался в Москве, что едет сюда. Вы бы и поклон передали! Да кроме того я и телеграмму вам успел уже дать, прямо стыдно ее было сдавать на станции (ведь станция вся на жалованье у завода, все друг с другом знакомы), телеграфист спрашивает: ну как вчера, поздно с охоты вернулись? – а ему суешь – в спортсменском костюме и в высоких сапогах – телеграмму: здоров мол и т.д. – собственно ввиду его присутствия и с его согласия я и дал несколько комическую телеграмму и сам присутствовал за тем, как он ее выстукал.

Здесь я последние 2–3 недели доживаю, потом к вам. Будете ли вы уже на даче? Я много верхом ездил, пока погода позволяла, и настолько хорошо галопирую, что непременно хочу в Молодях это полезное и замечательное удовольствие себе доставлять. Надо будет и Шуру научить. Первые два-три раза, когда лошадь на галоп переводишь, такое чувство, как будто вот-вот свалишься, а потом все увереннее и увереннее.

На днях думаем в соседние копи (24 версты отсюда) поехать. Там громадные шахты, каменноугольные, пленные австрийцы (целый городок), китайцы (несколько тысяч) – китайская полиция – прямо из Китая, ужасные, со страшными нагайками, – каторга, на 10–20 лет приговоренные, скоро прибудут выписанные персы для работ. Надо посмотреть. По быту и нравам это рабство Римской эпохи, с погонщиками и т.д. Ужасно. А шахты интересно увидать. От Бориса Ильича получу письменное удостоверение в том, что гожусь в жокеи, боюсь, в Молодях вы меня не пустите на лошадь.

Мама, вот что. Тут в Перми и в уездных лавках есть все, что бывает нужно в городах, по ценам, которые значительно ниже ваших московских. Не нужно ли чего тебе или папе, или Шуре, или девочкам на лето? Напиши мне об этом поскорее, с точными обозначениями там, где это требуется. Обувь? Материя? Confection?* Белье? Носки? и т.д. и т.д. вплоть до замков, гвоздей. Каков размер Шуриных воротников? Папиных перчаток? Жониных и Лидиных чулков? Твоих ботинок? Но поскорее, а то сюда (даже не в Пермь, а на заводы по заводским потребительским лавкам) приезжают коммивояжеры и из кооперативных складов все раскупают. Замечательно, как только мне пришло в голову, что можно вас кое-чем отсюда снабдить, так тотчас же стали вокруг раздаваться рассказы о том, как из столиц приезжают и разбирают и т.д.

Передали ли вам Энгели мои рукописи о Шекспире? Читал ли их папа? Ну всего, всего лучшего, крепко вас всех целую. Мне сейчас лошадь седлают, поеду за 10 верст.

Твой Боря.

*Готовое платье (фр.)

18. Родителям*

Солеварни. Чусовая. 21 мая 1916

Дорогие! Получили ли вы уже заказные мои письма? Мама, относительно деловой части моих вопросов (не нужно ли чего) отвечай немедленно, сегодня же или завтра, а то поздно будет. Кроме того уведомьте меня относительно того, как прошли экзамены у всех. И скоро ли и когда и куда и с кем вы на дачу думаете. Судя по газетам у вас такие же беспардонные погоды стоят, как и у нас. Сейчас, например, снежный буран, после того, как в течение недели цвела черемуха. Крепко целую всех, тебе, мама, желаю полного здоровья, спокойствия и отсутствия забот, что кажется несбыточно. Пишите мне и Збарским. Давно от вас писем не было.

Ваш Боря.

* Печатается по публикации в журнале «Знамя»: 1998. №5.С.162.

19. Родителям*

25 мая 1916

Дорогие мои!

Поражен маминой открыткой. Клянусь всем святым, что был совершенно здоров [1]. Пузрин ведь виделся со мной, я его провожал на вокзал, ну вы, допустим могли думать, что он от вас (от папы и мамы) что-то скрывает, но именно в таком случае он наверное сообщил бы что-нибудь Шуре или девочкам. Для меня эта история с моей “болезнью” прямо-таки непостижима. Все это было бы очень трогательно, прекрасно, великодушно и только, если бы вы себе этими фантазиями сердец не терзали, а как вас от этого уберечь? На свете существуют 2 способа письменных сношений: почта и телеграф. Я использовал и то и другое – других средств ведь нет. Я написал папе и тебе, мама, по заказному как раз в то время, когда у меня явилась необходимость в длинном капитально-эпистолярном сообщении. Когда же потребовалось вас разуверить в порождениях вашей мнительности, я своевременно вам телеграфировал, причем самый тон телеграммы говорил за то, что ни о какой болезни и речи быть не может. Телеграфировал и сегодня, в ответ на твою, мама, открытку. Повторяю, меня эта заботливость ваша и постоянная мысль о том, каково мне, трогает до слез. Но я охотно от этого изъявления вашей заботливости отказался бы: мне больно от сознания, что силы свои душевные вы тратите на, Бог знает какие, мрачные иллюзии. Вообще, можно ли до такой степени предаваться унынию, отчаянью и беспокойству? Хорошо, что я действительно абсолютно во всех отношениях здоров слава Богу. Ну а как было бы, если бы я предположим, легонькую инфлуенцу схватил? Ведь это так возможно и так безобидно и безопасно. Ну что же тогда? Телеграммам вы не верите, и если бы я ежедневно вам телеграфные бюллетени посылал – это было бы бессильно вас оградить от приступов беспокойства. А письма идут 5 дней. Ну что же тогда? А? Нет, это ведь гибельнее пьянства, такой самоизвод по пустякам!! Умоляю вас, оставьте это. Я и не заслуживаю таких забот обо мне. А главное, я никогда так здоров не был. Чуть ли не ежедневно – верхом. Крепко, крепко вас целую и обнимаю. Получили ли вы новую серию фотографий?

Папа, если будет у тебя время, напиши Збарскому.

1 Родители Пастернака пережили стресс, вообразив из-за путаницы в переписке, что Борис серьезно заболел, но скрывает это.

* Печатается по публикации в журнале «Знамя»: 1998. № 5.С.163.

20. Родителям

29 мая 1916

Дорогие! Бывают иногда такие материалы для сообщений, которых не хочется убить письменной передачей и которые ждут случая, чтобы стать изустною повестью.

Как-нибудь в тихий июльский вечер, на террасе Молодинского дома, за чаем, может быть в присутствии Левиных расскажу я вам во всех подробностях о нашей недавней экскурсии в Кизеловские копи.

Бог привел меня побывать в шахтах. Это я запомню на всю свою жизнь. Вот настоящий ад! Немой, черный, бесконечный, медленно вырастающий в настоящую панику! [1] – Но, как сказано, – ни слова пока об этом! Чтобы не испортить себе этого “удовольствия”, которое я предвкушаю, думая о том, насколько вам это будет интересно и ново для вас. – Это было позавчера. В этот день я отмахал 56 верст верхом. Вообще я себя в седле чувствую более чем превосходно. Хочется и Шуру к этому полезному удовольствию пристрастить и вместе с ним Молоди – как лимон выжать.

Вот отчего и не пишется мне иногда. Писать вам открытки? Но я этого не умею делать. А калечить в письме то, что имеешь рассказать, когда это достигает известного градуса серьезности – не хочется. Так и получаются те перерывы в правильной переписке, которые на вас такой беспричинный страх нагоняют. Между прочим, и я уже давно от вас писем не имел. Я не раз уже спрашивал о том, собираетесь ли вы на дачу, когда и куда собираетесь. Также спрашивал я и о том, у вас ли мои статьи о Шекспире? Занимается ли Шура с Вальтером? Окончились ли экзамены у Жони и у Лиды? Были ли у Шуры экзамены и как сошли? Как мама себя чувствует и ты, папа, и что ты делаешь сейчас? Но все это остается неотвеченным. А я в жизнь свою ничего хуже открыток не встречал.

Целую крепко. Ваш Боря

1 Впечатления от посещения угольных копей в Кизеле отразились позднее в стихотворении “Рудник” (1918).

21. Родителям

13 июня 1916, Пермь

1 июня. Пермь.

Дорогой папа! — (Читай про себя)

Отписку твою с общими заказами получил на станции вчера, выехав в Пермь. У меня страшно разболелись зубы и я приехал сюда их слегка подлечить. Основательным леченьем придется заняться уже в Москве. Поздравляю Жоню с блестящим окончанием гимназии. Лиду с переходом в следующий класс. По паре перчаток бесплатно! Шуру с весной и переездом на дачу. Брючный отрез за пол цены. Три английских носовых платка бесплатно! Папу с Поляковым. Штиблеты скороход пол цены!

Маму с хорошим состоянием здоровья. Перчатки бесплатно! Чулки и туфли за пол цены!

3 июня. Покончив с раздачей премий спешу закончить письмо. Милый папа, это письмо пишет ничтожество.

Ничтожество пробыло в Перми три дня, потратив при современной дороговизне массу денег (не на покупки, на прожитье). Ты не можешь себе представить, папа, до какой степени верно и подходит то определение, которое я себе тут даю.

Видишь ли, ничтожеству страшно хочется перед тем, как к вам возвращаться, повидать Надежду Михайловну и с ней из Самары до Нижнего на пароходе поехать, - ему очень этого хочется и больше того, оно, ничтожество, знает, что там, где начинается осуществление его желаний, ничтожество перестает существовать и на его место вступают радостно и свободно реализующиеся задатки, ничтожеством придушенные. Но вместо этого, по всей вероятности, ничтожество предпочтет несамостоятельный, удобный и привычный шаг: поскорее к старшим.

Как странно! Зачем ты всегда потворствовал нерешительности и отсутствию собственной воли во мне. Ведь это же позор, что я и тут своего желания не исполняю. Какое добро может это принести, кроме скуки и проворониванья молодости. Это ли immer heiter?* Я не знаю, хватит ли у меня силы воли, бодрости и сознания самостоятельности в почине, не прямо к вам, а вперед так, как мне бы хотелось. Вряд ли. Всего вероятнее к вам прямиком поеду.

Целую вас всех крепко. Ваш Боря.

* Все веселее (нем.)

21. Родителям*

17 июня 1916

Дорогие мои!

Готовлюсь отсюда уезжать. Как уже писал, еду via Федя. Как дальше, видно еще будет. В этом письме найдете багажную мою квитанцию на корзину с вещами (одно место), которую посылаю завтра отсюда в Молоди (на Столбовую Московско-Курской). Приблизительно дня через два-три, или даже в день получения этого письма и квитанции – справьтесь на станции, не получена ли корзина, отправленная 18/VI из Всеволодо-Вильвы – Пермской, через Вятку Мск. –, обшита рогожей, с литерами Б. П. на боку, с полной фамилией (Пастернак) и станцией (Столбовая) назначения черной краской на рогоже. Получите по квитанции корзину (следовательно до ее прибытия квитанцию берегите как зеницу ока) и перевезите в Молоди. Ключ от замка думал вам посылкой переслать, да там в корзине подарки вам и хочется их вынуть и распределить собственноручно. Ну да если вам невтерпеж станет ждать – всегда можно корзину вам без ключика открыть. Я напишу открытку начальнику вашей станции, чтобы он вас известил о ее прибытии. Всего вероятнее я из Уфы в Самару поеду и там немного пробуду, а оттуда на пароходе в Казань или Нижний и по железной дороге в Москву. А может быть и нет – во всяком случае на этих днях я – в Уфу, а Збарские в Тихие Горы. Адрес их будет: пристань Тихие Горы (на Каме) Вятской губ. Заводы Ушковых, Л.Я. Карпову [1] для Збарских. Это на первое время, потом Карпова можно будет пропускать. Меня там, разумеется, не будет, и не знаю право, как вам сказать, куда писать мне, я все время в пути буду, разве в Самару до востребования? Я-то вам конечно буду писать с дороги и скучать вы не будете. У нас уже здесь упаковочная горячка началась. О том, как и что здесь, писать не имеет, думаю, смысла, ибо вы не знаете, как здесь раньше было, и трудно вам будет сказать как здесь нынче стало. Обо всем этом расскажу при поселении у вас. Нетерпеливо жду этих первых часов. Я еду расцеловать маму и тебя, папа, видеть вас за чаем, за обедом, за чаем, за ужином и за чаем. Рассказам не будет конца. Если я вас не обременю и вам не наскучу, это будет сплошным раем в течение двух месяцев. Мне кажется, что я вас Бог знает сколько времени уже не видал. За это время я приобрел замечательных друзей, пожил помещиком, утвердился во многом, в чем еще имел глупость сомневаться, и т.д. Не сердитесь за хлопоты доставленные вам этим заказным. Но ведь иначе квитанцию рискованно было посылать вам.

Получил на днях новую вашу открытку (от Жони?) с новыми заказами. Здесь, в Вильве ничего сказать не могу. Но, говорят, вышло обязательное постановление о таксировке обуви (повсеместно) и боюсь, как бы эта таксировка не побудила торговцев к укрытию имеющихся запасов, если что найду, куплю и сообщу. Если вскроете, меня не дождавшись, корзину, имейте в виду, что многое куплено по иному назначенью, чем заказывалось, так например, штиблеты – папе. Брючный отрез папе – перчатки всем без исключения, туфли – маме, платки – Шура свои узнает, для бокового кармана. Тогда попрошу вот о чем, там в корзине имеются мои сапоги для верховой езды, если их вынуть, их надо каждые 3–4 дня касторкой смазывать до полной пропитанности кожи. Есть также старые синие укороченные брюки порванные – их не бросать и не жертвовать, а залатать синими отрезками, которые заткнуты, кажется, в один из свертков. Эти брюки тоже для седла, потому что всякие другие жаль перетирать и мазать дегтем.

Ну пока до свидания, напишу на днях с пути. Целую всех крепко. Борис Ильич целые дни занят, у Фани Николаевны плеврит, но выздоравливает и встала уже. Они получили твое, папа, письмо, в восторге и благодарят. Сабанеев молодец.

1 Лев Яковлевич Карпов (1876-1921) – известный химик, один из старейших деятелей большевистской партии. При его посредничестве Збарский был приглашен на работу в Товарищество Ушкова.

* Печатается по публикации в журнале «Знамя»: 1998. №5.С.164–165.

22. Родителям

20 июня 1916

*<Карпов на заводе> Ушковых ждет его (Бориса Збарского – А.В.) для совершения торжественной этой церемонии 27-го. Описывать вам всех подробностей ликвидации дел Резвой и тех трений, которые возникали между новым владельцем и Пепой (Борисом Ильичем), а в его отсутствие, между тем же милордом и мной, не стоит и было бы затеей слишком хлопотливой. Постановка хлороформного завода у Ушковых и переезд Збарских в Тихие Горы – дело без стонов отлагательств не терпящее. А тут еще вызов Пепы в Москву с точностью определил тот день, когда им выехать отсюда станет необходимо и неизбежно, тогда как даже при force majeure** – ликвидационные дела к этому дню закончены быть не могут и закончатся дня на три, на четыре позже. Вот Пепа и спросил меня сегодня, очень ли неотложна моя завтрашняя поездка в Уфу.

Я понял в чем дело и ... и словом мы с ним решили, что все они в пятницу или даже четверг (сегодня понедельник) отсюда со всем скарбом выберутся, а Пепа сдаст мне свои полномочия или их часть и доверенность, и я здесь пробуду до тех пор (недолго, дней пять), пока не вывезут всего угля Резвой закупившему его бельгийскому заводу Сольвэ [1], пока я не получу тех 17–18 тысяч, которые нам еще с них следует, пока акцизное или санитарное (еще невыяснено) ведомства не заберут остаточного спирта и пока от Резвой не придет окончательное решение ее о том, какую сумму определяет она служащим и рабочим на двух своих заводах и в имениях, и я всей этой куче людей на Вильве и на Иваке этой суммы не распределю и не раздам.

Завтра я отправлюсь на этот завод Сольвэ, поездка займет двое суток, я побываю на верховьях Камы, получу там черт знает сколько тысяч, проведу сутки в благоустроеннейшей бельгийской гостинице (тут ведь чудный институт: приезжие, – т.е. отели, содержащиеся заводами для контрагентов, клиентов, приезжающей администрации края, фабричной инспекции и вообще всех, имеющих какое-нибудь дело до завода). На “приезжей” у меня будет уйма времени, и я вам наверное оттуда напишу.

Ключ от корзины я передам наверное Пепе и вы ее непременно откройте, чтобы вещи не испортились. Если вас удивит неточное следование мое тем указанным вами количествам, о которых вы пожалуй уже и забыли, знайте, что это все, что я мог купить – либо все разобрано – либо мне больше отпустить не хотели. В суматохе Пермского Мюр и Мерилиза [2] мне всучили в дюжине черных чулок три пары восьмого номера. Они явно малы для девочек и я их дал Фанни Николаевне. При случае куплю подходящие. Если штиблеты папе не годятся (хотя думаю, что впору) – возьму их я (Шуре велики). Платочки горничноподобные – девочкам, – горошком – Шуре. Брючный отрез – папе. Шуре – спортивная шикарная рубашка – того, что он хотел не было, а это ничуть не хуже. Платки папе дорогие — мне дешевые. Перчатки всем нам, маме в особенности козловые и, кажется, шведские. Машинка для расправления перчаток приложена. Денег ни у кого не занимал, и расчет будет проще, чем думаете. Отрывайте пломбы, закрыв глаза; думал, что сам все это вам вручу, обезвредив от цен. Цены не соответствуют действительности, мне делали скидку 50%. Если цвета или сорта не соответствуют просимым, значит, не было!

Прилагаемые снимки [3] сделаны, проявлены и отпечатаны в течение полусуток мной и Яковом Ильичем (братом Бориса Ильича).

В стороне от дороги на Ивакинский завод (не зная Урала трудно себе это представить) – пятиверстная кремовая лента, волнами пропущенная через курчавый без конца и края пучащийся океан гористых лесов а la Шварцвальд или Oberland.

Так в стороне – или не так начать нужно: — берешь в сторону от дороги дремучейшим лесом, делаешь примерно полверсты и, житель равнин, бессознательно думаешь, что все будет в порядке – лес, лес или луг в крайнем случае. Делаешь еще шагов десять, лес не редея – обрывается – ночь становится сразу тяжело облачным днем, перед тобой вырастает каменная гряда, похожая на цепь бойниц с каменной площадкой вдоль брустверов. Влезаешь, ничего еще не зная – на площадку и заглядываешь через край – гладкая каменная стена спускается отвесно, вышиной с 20-ти этажный дом, – на дне – речка и долина, видная верст на тридцать кругом, поросшая лесом — никому неведомая, как кажется, доступ к которой отсюда отрезан. – Целый мир со своими лугами и борами, и горами по горизонту, и со своим небом, и все это в глубокой зеленой чашке, черт знает какой глубины.

Такие каменные срывы называют здесь шиханами [4].

1 Содовый завод в Березниках был совместным предприятием пермского купца И.И. Любимова и бельгийского инженера-химика Эрнеста Сольвэ.

2 Имеется в виду универсальный магазин пермского купца Д.Г. Ижболдина.

3 К письму приложены фотоснимки Б. Пастернака на шихане.

4 В романе “Доктор Живаго” сцена расстрела в партизанском отряде происходит на таком же шихане

* Первые две страницы письма утрачены.

22. Родителям*

2223 июня 1916

Дорогие! Послезавтра, съездив по делам в село Усолье на один завод выезжаю окончательно в путь-дорогу сначала в Пермь, а затем и к Феде (я с ним списался ведь, да и вообще сидеть у него не думал, а только свидеться). Кроме корзины, о которой писал в двух заказных, вы получите еще маленький ящик, где есть кое-что для вас. Прежде всего: наверху, по вскрытии ящика, в глаза вам бросится очень древний хлам; это из архива Всеволожских, бывших когда-то владельцев Всеволодо-Вильвы и всех соседних географических неизмеримостей Урала. Вы этой рухляди не бросайте, а отложите в сторону, среди этих “дел” есть одно интересное: как переходили с крепостного труда на вольный.

– Трудно было найти то, о чем мама, Жоня и Шура просят в открытке.

Туфли – беж – маме. – Других фасонов и цветов по этому размеру не мог найти – стоят недорого. Знаю, что с виду – дрянь, – но ведь в Москве ничего нет. Еще черные туфли маме (по присланной ступне на папиросной бумаге) я ведь давно уже купил и отослал багажом в корзине. Найдете. Шуре туфель или штиблетов скороходовских, как он хотел, найти не мог, придется удовлетвориться этими на пуговицах, благо так носят ведь, – время военное ведь, а во всем прочем это “скороход” и хорошая обувь. Еще в ящике – черные туфли – Жоне. Вы не думайте, что я такой дурак и купил это потому, что нравится. А это единственно по размеру подходящие и не так дорого. Материя – Шуре на брюки и жилет; боюсь, что она немного сомнется, но ведь при шитье и выгладить можно. Если цвет тебе (самый приемлемый их тех, что были) не нравится, то ты, Шура, примешай к основному ее тону ее стоимость (пять рублей аршин) – она сразу посветлеет и приобретет желаемый оттенок. Надо помнить, что отрез, предназначенный мною папе, более чем вдвое дороже. А мы с тобой еще такое поносим. Как вы ящик получите, сейчас сказать не могу. Борис Ильич попадет в Москву раньше меня и если ему прямо из Перми в Москву ехать придется, то он вам этот ящик и привезет (кстати, и ключик от корзины). Если же Ушковы дадут ему возможность перед Москвой семью в Тихие Горы препроводить, то тогда он же отправит этот ящик багажом в Столбовую, а вам багажную квитанцию либо пошлет, либо сам привезет. Заставьте его погостить у вас немного, хотя знаю, что намекать вам об этом глупо и излишне. Не слишком расспрашивайте его обо всем том, что я и сам хотел бы вам рассказать: на мою долю слов не хватит. Ну, всего пока лучшего. Буду, как сказано, писать с дороги, счастливо оставаться, в десятых числах июля обнимемся.

Ваш Боря

Новый владелец [1] этого трехмиллионного ломтика предлагал через Бориса Ильича мне служить у него на каких угодно условиях, чем угодно, лишь бы остался тут. Но это, разумеется – чепуха, вышло бы повторение Филиппов, хотя в будущем можно это иметь в виду.

Ваш Боря

Привет Левиным и Скалкиным [2].

1 Имение и заводы З.Г. Резвой купил В.М. Леви предприниматель с Волыни.

2 Скалкины – семья управляющего имением Бородина “Молоди”, где отдыхала летом семья Пастернаков.

* Печатается по публикации в журнале «Знамя»: 1998. № 5.С.167.

Письма приведены с отдельными уточнениями и дополнениями, составленными Е.В. Пастернак и Е.Б. Пастернаком.

вернуться в каталог