Дом Пастернака. ПЕРМЬ КАК ТЕКСТ: современные исследования
Пишите, звоните


Фонд «Юрятин».
614990, г. Пермь,

ул. Букирева, 15, каб. 11

Тел.: +7 (342) 239-66-21


Дом Пастернака

(филиал Пермского краевого музея)

Пермский край,

пос. Всеволодо-Вильва,

ул. Свободы, 47.

Тел.: (34 274) 6-35-08.

Андрей Николаевич Ожиганов, 

заведующий филиалом музея —

Домом Пастернака:

+7 922 32 81 081 


Как добраться, где остановиться


По вопросам размещения

в гостинице в пос. Карьер-Известняк

(2 км от Всеволодо-Вильвы)

звоните: +7 912 987 06 55

(Руслан Волик)



По вопросам организации экскурсий

из Перми обращайтесь по телефонам:

+7 902 83 600 37 (Елена)

+7 902 83 999 86 (Иван)

e-mail


По вопросам организации экскурсий

по Дому Пастернака во Всеволодо-Вильве

обращайтесь по телефону:

+7 922 35 66 257

(Татьяна Ивановна Пастаногова,

научный сотрудник музейного комплекса)



Дом Пастернака

на facebook 


You need to upgrade your Flash Player This is replaced by the Flash content. Place your alternate content here and users without the Flash plugin or with Javascript turned off will see this.

ПЕРМЬ КАК ТЕКСТ: современные исследования


Абашев В.В. Геопоэтический взгляд на историю литературы Урала

Абашев В.В. Геопоэтический взгляд на историю литературы Урала //Литература Урала: история и современность. Екатеринбург, 2006. С. 17 – 29.

Здесь публикуется в новой редакции


«Вопрос о пространстве есть один из первоосновных в искусстве и, скажу более, – в миропонимании вообще», – произнесенные в 1922 году, эти слова П.А. Флоренского с особенной актуальностью вновь зазвучали сегодня, когда само слово пространство стало чем-то вроде языкового философского камня. К чему ни приложишь, все приобретает заманчивый (а порой и обманчивый) блеск нового смысла. Фразеологические новообразования со словами «ландшафт» и «пространство» непрерывно множатся. Это симптоматично. Очевидно, что в координатной сетке нашего мировосприятия ось пространства начинает если не доминировать, то, по крайней мере, соперничать по значимости с осью времени. Этот онтологический, в сущности, сдвиг в структуре мировосприятия проявляется и при изучении литературы и, шире, культуры в повышенном внимании к пространственным аспектам ее развития и функционирования. Утверждается понимание, что культура не только развивается во времени, но и размещается в пространстве, взаимодействует с ним, определяя формы его восприятия. И речь в таком случае идет о пространстве не в метафорическом, а в самом буквальном смысле слова – о пространстве географическом, в котором живет, распространяется и которое осваивает национальная культура.

Существуют ли какие-либо специфические интегральные компоненты в процессе регионального литературного развития или местный литературный всего лишь калька развития национальной литературы, а точнее – литературы центра? Если рассматривать литературу региона только во временном, историческом аспекте, то, скорее всего, на местном уровне мы обнаружим только повторение общих тенденций. Но картина изменится, если мы обратим внимание на пространство, если территорию, ландшафт мы будем рассматривать не как нейтральное вместилище культурной жизни, а как часть общей культурной среды, ее формообразующий компонент. Тогда одним из сюжетов регионального литературного процесса, его интегрирующим началом, станет история формирования образа родной территории, ее геопоэтики

Это слово – геопоэтика – вошло у нас в оборот с легкой руки поэта Игоря Сида: в 1996 году он провел в Крыму первую геопоэтическую конференцию. Слово прижилось, и во многом благодаря тому, что прозвучало оно, “как бы заранее убедительно”,[1] заметил Андрей Битов. А убедительно прозвучало, поскольку ответило уже созревшему ожиданию новых эвристических возможностей и смыслов от пространственного взгляда на мир.

Есть, по крайней мере, два понимания, что такое геопоэтика.

Для английского эссеиста Кеннета Уайта, предложившего это понятие, и для украинского писателя Юрия Андруховича геопоэтика это универсальный культурный проект или стратегия творчества, в основе своей имеющая антиурбанистический и антитоталитарный, антиутилитарный и антиглобалистский импульс. То есть геопоэтика это возвращение к целостному поэтическому восприятию и переживанию мира, к жизни в ощущении неразрывной связи с ландшафтом.

Для филологов геопоэтика – раздел поэтики, имеющий своим предметом как образы географического пространства в индивидуальном творчестве, так и локальные тексты (или сверхтексты), формирующихся в национальной культуре как результат освоения отдельных мест, регионов географического пространства и концептуализации их образов. Так в русской культуре есть геопоэтические образы-тексты Петербурга и Москвы, Крыма, Кавказа, Сибири, Урала, Поморья и т.п.[2]

По существу и то и другое значение связаны, как поля творческого действия и рефлексии в одной реальности – реальности символических форм географического пространства.[3]

Внимание к изучению образов географического пространства в культуре неуклонно нарастает, начиная с 1990-х годов. В этом проблемном поле сегодня встречаются и взаимодействуют разные дисциплины и соответствующие им дискурсы: филология, культурология, география, социология, политология. Потому в исследованиях этого рода нет пока внятно отрефлектированной единой понятийной и терминологической системы. Даже на уровне таксономии встречается множественность самоопределений: «гуманитарная география», «метафизическое краеведение», «мифогеография, «сакральная география», «геокультурология», «геолитературоведение».

В сравнении с другими понятие геопоэтики отличает особая прозрачность формулируемого смысла. Понятие фиксирует сам момент взаимодействия и единства земного пространства (гео) и организующей его культурной формы (поэтика). Под геопоэтикой мы понимаем исторически складывающуюся систему образно-символических констант в репрезентации географической территории как единого целого. Геопоэтический образ начинает формироваться, когда территория, ландшафт в своем собственном бытии осознаются как значимая инстанция в иерархии уровней бытия и становятся особенными предметами эстетической и философской рефлексии. Возникновение геопоэтики какой-либо территориипредполагает именно высокую степень рефлексии, когда ландшафт концептуализируется (в историческом, геополитическом, антропологическом и философско-эстетическом отношении), и его доминирующие черты получают символическое осмысление. Этим геопоэтический образ отличается от обычной картины природы, литературного пейзажа.

Хотелось бы особенно подчеркнуть, что, говоря о геопоэтике, мы имеем дело не только с некоей научной абстракцией, удобным инструментом понимания и классификации, а с живой реальностью жизненного опыта. Геопоэтика вводит нас в сферу чувственных, глубоко страстных и пристрастных отношений человека с пространством.

Есть род писателей-топофилов с особенно обостренным чувством пространства и места, такие, например, как Гоголь, Белый, Пастернак, Бродский. Но в какой-то менее концентрированной степени все мы топофилы или топофобы, у нас есть личные отношения с пространствами и местами. Поэтому, апеллируя к опыту писателей, мы имеем дело все же с общей культурно-антропологической проблемой отношений человека и пространства. Только у писателей топофилов существо этих отношений открывается ярко и концентрировано, как, например, у Гоголя и Пастернака. Вникая в суть этих отношений, интересно поставить в диалогическое отношение фрагменты текстов как раз этих писателей.

Далеко за рамки культурных конвенций своего времени Гоголь выходил, прежде всего, в свойственном ему как художнику типе переживания и воображения пространства. Во всей полноте этот тип отношений с пространством проявился в его поэме в хрестоматийном лирическом обращении к России.

Открыто-пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города; ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзают, и стремятся в душу, и вьются около моего сердца? Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?.. И еще, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжелое грядущими дождями, и онемела мысль пред твоим пространством. Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему? И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..[4]

Пространство воспринимается Гоголем не статически - как пустая среда или дистанцированный объект созерцания, картина, а как органически живая и грозная стихия, объемлющая человека. Контакт с пространством переживается им как эмоционально напряженная и эротически окрашенная встреча с иным, не-Я, с непостижимым Другим, как взаимодействие и взаимопроникновение их, как напряженные поиски понимания. Человек вглядывается в пространство, и пространство вглядывается в человека.

Такое динамическое восприятие пространства, реализованное в слове, предвосхищает его видение в литературе ХХ века. Почти как ответ на гоголевский вопрос к пространству: «Чего же ты хочешь от меня?» – прочитываются строфы Пастернака.

Графленая в линейку десть!
Вглядись в ту сторону, откуда
Нахлынуло все то, что есть,
Что я когда-нибудь забуду.
Отрапортуй на том смотру.
Ударь хлопушкою округи.
Будь точно роща на юру,
Ревущая под ртищем вьюги.
Как разом выросшая рысь,
Bсмотрись во все, что спит в тумане,
А если рысь слаба вниманьем,
То пристальней еще всмотрись.
Одна оглядчивость пространства
Хотела от меня поэм.
Одна она ко мне пристрастна,
Я только ей не надоем.
Когда, снуя на задних лапах,
Храпел и шерсть ерошил снег,
Я вместе с далью падал на пол
И с нею ввязывался в грех.
По барабанной перепонке
Несущихся, как ты, стихов
Суди, имею ль я ребенка,
Равнина, от твоих пахов?[5]

В этих двух фрагментах так далеко – и исторически, и психологически – отстоящих друг от друга писателей, мы находим родственный опыт переживания пространства. Оно сопряжено с сильными телесными ощущениями удовольствия или страдания, радости или страха. Оно сначала соматично, а уж потом семантично. С новой откровенностью поэта XX века Пастернак обнажает эротическую основу отношений человека и пространства. Едва ли, хотя бы в подсознательных истоках этих строк, не отозвались в них архаические представления об отношениях человека с землей как носительницей женского начала.

Важно подчеркнуть, что отношения человека и обступающего его пространства, и у Гоголя, и у Пастернака, описываются в форме встречи, взаимного вглядывания и томящего ожидания. Зов пространства пробуждает желание понять и ответить (по-пушкински: «я понять тебя хочу, темный твой язык учу…»). Что ожидает от человека пространство? На этот вопрос Гоголя отвечает Пастернак. Пространство хочет от человека поэмы в исходном смысле этого слова: ποιέμα – работа, творение. На эрос пространства человек отвечает эросом творчества. В именовании ландшафта выражается стремление заколдовать пространство словом, унять его тектоническое буйство и, осмыслив, назвав, обуздать тем самым его изгибы, складки, впадины. Ландшафт предстает перед поэтом как воплощенный, но еще не названный смысл. Искусство именует его, так получается геопоэтика.

Географически Галичина и Прикарпатье – одна территория, но в геопоэтическом смысле это две разные реальности. Обратимся снова к опыту писателя-топофила, Юрия Андруховича:

Кочевник (не скажу «завоеватель») инстинктивно избегает историзма. Называть определенный край «Галичиной» для него означает признать, здесь кто-то уже был перед ним. Был - в смысле бытия, а не пребывания. Ему удобнее называть все это "Прикарпатьем". Это ни к чему не обязывает, поскольку является простой констатацией географического факта. Причем с точки зрения восточной, ведь с точки зрения европейской мы находимся за Карпатами, то есть называть этот край следует "Закарпатьем"[6].

Культура (и словесность, прежде всего) формирует геопоэтические реальности, которые, отражая географические, с ними не совпадают. Возникнув и войдя в традицию, они воспринимаются уже как данность и начинают как данность действовать. География требует геопоэтику. Возникнув, геопоэтика начинает руководить географией. Об этой напряженной и двунаправленной связи хорошо сказал тот же Ю. Андрухович, говоря о музыке, которая создает геопоэтическое единство Карпат поверх всех разделяющих их границ: “этой музыки никогда не было на свете, если бы не Карпаты. Возможна и обратная зависимость: не было бы Карпат, если бы не эта музыка”. [7]

И это правда. Геопоэтические образы играют колоссальную роль в национальном самосознании. За примером не надо ходить далеко. Едва ли найдутся в русской литературе строки и образы, которые сыграли бы в истории русского самосознания роль большую, чем уже процитированный пассаж Гоголя. Есть метафоры, которыми мы живем, Гоголь дал как раз такую метафору пространства. Поэтому прав М.Эпштейн, заостряя вопрос: “Какой была бы в нашей душе Россия без этих гоголевских светящихся кpасок, вихpящихся линий, заливистых звонов, в котоpых вдохновенно пеpедан востоpг pаспахнутого пpостоpа и необозpимого будущего?”[8]

С Гоголем мы вплотную подходим к занимающей нас проблеме: как соотносится доминанта российской геопоэтики с региональной уральской?

Как правило, русское пространство характеризуют определениями дали, шири и безграничности. Это культурный стереотип. Такое геопоэтическое представление было концептуализировано в 30-40-гг. XIX века. Причем, изначально в русскую культуру оно вошло в двух, аксиологически контрастных, вариантах: чаадаевском и гоголевском.

Именно Чаадаев первым проблематизировал и историософски осмыслил факт необъятности России. Он пережил ее пространство как кошмар дурной бесконечности, истощающей созидательные силы нации и выводящей ее за рамки истории.

Есть один факт, который властно господствует над на­шим историческим движением, который красною нитью проходит чрез всю нашу историю, который содержит в себе, так сказать, всю ее философию, который проявля­ется во все эпохи нашей общественной жизни и опреде­ляет их характер, который является в одно и то же время и существенным элементом нашего политического вели­чия, и истинной причиной нашего умственного бессилия: это – факт географический.[9]

Беспредельное пространство России у Чаадаева становится впечатляющей метафорой ее исторической судьбы. Оно поглощает время, историю: мы спим, “похороненные в нашей необъятной гробнице”.[10] Такая поэтическая и историософская трактовка пространства получит развитие у Андрея Белого в образах его книги стихов «Пепел», у И. Бунина в «Деревне».

Но доминирующим культурным стереотипом стал иной – оптимистический – вариант геопоэтической доминанты. С гоголевским патетическим описанием необъятного простора России, который поколение за поколением заучивали наизусть российские школьники, он вошел в общее культурное сознание. Изначально же образ бесконечно развертывающейся русской равнины был ассоциирован с особенностями русской души. Столь же как гоголевское описание необъятного простора стало хрестоматийным описание русской песни-души у И.С. Тургенева

Я, признаюсь, редко слыхивал подобный голос […] Русская, правдивая, горячая душа звучала и дышала в нем и так и хватала вас за сердце, хватала прямо за его русские струны. Песнь росла, разливалась […] Он пел, и от каждого звука его голоса веяло чем-то родным и необозримо широким, словно знакомая степь раскрывалась перед вами, уходя в бесконечную даль. У меня, я чувствовал, закипали на сердце и поднимались к глазам слезы.[11]

Изоморфность русской ментальности и геопоэтики была доведена до ясности формулы в историософских построениях Н. Бердяева:

Есть соответствие между необъятностью, безгранностью, бесконечностью русской земли и русской души, между географией физической и географией душевной. В душе русского народа есть такая же необъятность, безгранность, устремленность в бесконечность, как и в русской равнине.[12]

Такой прямой ход мысли от представления о пространстве: “широка страна моя родная” к представлению о ментальности: “широк русский человек” стал достоянием массового сознания. Почти трюизмом. И в таком виде вошел в массовый политический дискурс.

Итак, в том или ином аксиологическом варианте, но бесконечно раздвигающаяся вдаль и вширь русская равнина, родственная русской душе, стала одной из базовых метафор национальной культуры. Ее геопоэтической доминантой. Явно или подспудно, но эта метафора, принятая за аксиому, зачастую определяет исход бесконечных споров о судьбах России.[13]

Между тем уральское пространство существенно иное, и оно, как правило, противопоставлено русской равнине. На Урале русскому человеку едва ли не впервые открылись земные недра, их мощь и тайна, и с Уралом в русскую культуру вошла новая модель геопространства, доминирующим началом которой стала не равнинная бескрайность, а темная и неистощимая подземная глубина.

Приведем вполне стереотипное описание: “Могучий горный хребет прорезает с севера на юг необозримые просторы русских равнин. Это Урал, в недрах которого хранятся несметные природные богатства” (разрядка наша – А.В).[14] Заметим, описываются горы, но речь идет не о вершинах, а о недрах, о глубине. Устремленность в земную глубину – это и есть преобладающий вектор формирования региональной уральской геопоэтики. Она носит ярко выраженный теллурический характер. Лежащее в ее основе чувство земных глубин объединяет ее локальные варианты – пермский, екатеринбургский и челябинский, каждый из которых характеризуется каким-либо преобладающим оттенком теллуризма.[15]

Такой геокультурный образ Урала начал формироваться еще в литературе XVIII века, но окончательно оформилась эта модель уральского пространства в 1930-е годы в сказах Павла Бажова. У него уральские горы – это горы, уходящие в земные глубины, как бы вывернутые наизнанку:

В иных местах горы под облака ушли [...] А в нашем краю [...] горы мелконькие [...] все эти горки скопом зовут одним словом — гора. Оно и правильно, потому как по нашим местам гора может оказаться там, где ее вовсе не ждут [...] На что низкое место — болото, а и под ним гора может оказаться. [...] Гора сплош­ной грядой прошла. Недаром ее раньше Поясом земли звали. [...] В длину тысячами верст считают, а сколь он широк и насколько в землю врезался, этого никто толком не знает. В поясах по ста­рине, известно, казну держали. Оттого, может, и нашей горе прозванье досталось.[16]

Необъятности безудержно разбегающейся вдаль и вширь русской равнины Урал противопоставил глубину, потаенность, потусторонность и сосредоточенность. Тайная глубина земли, хранящая сокровища, и стала постоянным вектором территориального самосознания, главной осью его концептуализаций.

Близкое бажовской традиции сочетание определений (глубина и богатство) мы обнаружим и в осоргинских описаниях Урала, а еще ранее в уральской прозе и поэзии Бориса Пастернака. Недаром Цветаева писала в начале 1930-х гг.: ”Нет Урала, кроме пастернаковского”.

Геопоэтическая модель Урала, окончательно сформировавшаяся в 1920-30-е годы, оказалась устойчивой и продуктивной, что и подтверждает современная уральская проза, романы Алексея Иванова, Ольги Славниковой, Дмитрия Скирюка. Чтобы уточнить наше понимание геопоэтического образа, приведем пример ландшафтного описания из романа Алексея Иванова «Географ глобус пропил» (2003).

Стена Шихана напоминала измятую и выправленную бумагу. На ее выступах лежал снег, кое-где бурые пятна выжженных холодом лишайников. В громаде Шихана, угрюмо нависшей над долиной, было что-то совершенно дочеловеческое, непостижимое ныне, и весь мир словно отшатнулся от нее, образовав пропасть нерушимой тишины и сумрака. От этой тишины кровь стыла в жилах, и корчились хилые деревца на склоне, пытающиеся убежать, но словно колдовством прикованные к этому месту. Шихан заслонял собою закатное солнце, и над ним в едко-синем небе горел фантастический ореол

– Шихан – это риф пермского периода, – пояснил Служкин.

И это слово “риф” странно было слышать по отношению к доисторическому монолиту, который на безмерно долгий срок пережил океан, его породивший, и теперь стоит один посреди континента и посреди совершенно чуждого ему мира, освещаемого совсем другими созвездьями.[17]

Выразительный образ. В описании шихана у Иванова органично соединились пластически живописная достоверность в передаче облика ландшафтного объекта с глубоким символизмом, эмоционально сильное переживание c интеллектуальной рефлексией. Эффект визуальной убедительности лаконично создан несколькими словами – нетривиальным и зрительно точным сравнением поверхности скального гребня с мятой бумагой. Оно дает представление одновременно и о рельефе, и о цвете каменной стены. Снег на каменных выступах, бурые пятна лишайников – эти детали довершают картину.

Впрочем, как раз привычное для описаний природы определение «картина» менее всего подходит к этому случаю. Скорее, в описании шихана преобладает как раз то, что увидеть нельзя. Каменная стена шихана здесь, перед нами, но одновременно она в каком-то ином, потустороннем, пространстве – от привычного нам мира она отделена пропастью тишины. В описании решительно главенствует необыденное и интенсивное переживание ландшафтного феномена. Это чувство ищет выражения в нагнетении гиперболизированных и эмоционально насыщенных определений: в шихане есть что-то непостижимое, дочеловеческое, колдовское, вызывающее ужас, от которого кровь стынет в жилах.

Для определения природы этого переживания (а оно и формирует образ шихана) уместно обратиться к понятиям феноменологии религии развитым в исследованиях Рудольфа Отто и Мирча Элиаде. Переживание, пронизывающее описание ландшафта в романе Иванова, подобно чувству ветхозаветного Иакова, пережитому им на пути из Вирсавии в Харран. То место у города Луз, что он принял за обычный укромный уголок, где можно переночевать, положив камень в изголовье, оказалось ничем иным как «вратами неба». После ослепительного видения лестницы, соединившей землю и небеса, место его ночлега предстало перед потрясенным Иаковом в своем подлинном виде: «Как страшно сие место»! (Бт. 28, 17). Так и в описании шихана у Иванова мы имеем дело с чувством ужасающей тайны – mysterium tremendum. Это нуминозное переживание.[18] Оно освещает глубинную, непостижимую и повергающую в трепет суть предмета, открывает в Шихане не простой ландшафтный феномен, а явление кратофании: шихан – это манифестация сверхъестественной вневременной мощи земных недр.[19] Поэтому в завершении описания каменная стена предстает осененной космическим сиянием ореола-нимба.

Стоит обратить внимание на то, что в описание шихана со словом героя входит элемент геологического комментария. Шихан определяется в категориях научной таксономии как остаток древнего рифа. Но рациональное знание нисколько не демистифицирует предмет. Оно и не берется его объяснять, а, напротив, поддерживает мистику предмета тем, что никак не соотносится с непосредственным опытом видения – по контрасту.

И, наконец, главное – шихан у Иванова не отдельный образ с какими-то особенными свойствами. В его описании проявляется целостная интуиция регионального ландшафта – это сам Урал с его тайной недр, древностью и космичностью. Это было бы нетрудно показать, сопоставив приведенное описание с другими в романах «Географ глобус пропил», «Сердце Пармы» и «Золото бунта». Везде мы найдем сходное напряженное переживание и символику. Иванов видит Урал как целое, и это видение объединяет отдельные образы в единство – геопоэтику Урала. «Уральскость» здесь не названа, она воплощена. В этом описании современного прозаика реализуется традиционная геопоэтическая доминанта Урала, а ее хтонический колорит связан с локальной пермской традицией.

Геопоэтическое чувство и видение устремлено к смыслу, воплощенному в формах ландшафта, и формы ландшафта открываются ему соответственно как воплощение смысла этой особенной земли, территории. Геопоэтическое видение предполагает не столько визуальное восприятие ландшафта, сколько видение его силовых линий, пронизывающих его токов энергии. Это видение объемное, оно телесно-чувственное, эротическое и в то же время высоко рефлективное, себя сознающее.

Есть основания полагать, что хтонически окрашенный уральский теллуризм как геопоэтическая доминанта региона уже приобрел черты универсального культурного стереотипа. Сошлемся хотя бы на фильм Python II (2002) совместного американского и болгарского производства. Для нас фильм интересен именно тем, что это продукт массового кинопроизводства, апеллирующего к максимально распространенным культурным стереотипам. В основе сюжета фильма лежат перипетии охоты американского и российского спецназа на громадного питона, появившегося на свет в результате секретных генетических экспериментов. Характерно, что чудовищный змей скрывается не где-нибудь, а именно в глубинах Уральских гор. Милитаристская репутация Урала сливается здесь с хтоническим субстратом его мифологии.

1990-е же годы стали временем расцвета территориального самосознания. В это время региональная геопоэтическая доминанта, апеллирующая к земным недрам, дополнилась принципиально новыми акцентами. Формируется мессиански и эсхатологически окрашенная неомифология Урала, и региональная геопоэтика приобретает геополитические проекции.

Один из влиятельных примеров их проявления роман Сергея Алексеева «Сокровища Валькирии». Он вышел в 1998 году и приобрел массовую популярность. Для многих энтузиастов уральского культурного самосознания он даже стал авторитетным источником сокровенных знаний об Урале. Это типичный авантюрный роман с элементами фэнтэзи. Его художественные достоинства не велики. Но сюжет романа вписан в довольно внятно прописанную геополитическую и историческую схему. Именно в ней и сосредоточен интерес поклонников романа и секрет его немалого успеха.

Суть этой концепции сводится к утверждению, что Россия и славянские народы естественные преемники древней арийской цивилизации, поскольку, как пишет Алексеев“никогда не покидали ее [первородного] ареала [...] и оставались в ее космическом Пространстве”.[20] Между тем древняя прародина ариев, их родовое пространство это не что иное как Северный Урал.

Именно здесь, на Урале, согласно С.Алексееву, сосредоточено “самое мощное скопление ‘перекрестков’” (своего рода центров сосредоточения геокосмической энергии – В.А.):

Словно кто-то встал посредине Евразийского континента и сгреб руками все астральные точки с запада и востока, заодно насыпав гряду Уральского хребта. Но более, чем своим открытиям и расчетам, более, чем магическому кристаллу. Русинов доверял сохранившейся топонимике. УРАЛ буквально означало — “Стоящий у солнца”.[21]

В пещерных лабиринтах, объединяющих воедино весь уральский хребет, до сих пор хранятся сокровища древней цивилизации до сих пор охраняемые ее наследниами. Они должны стать основой грядущего возрождения России. Историческая задача героев-патриотов в том и состоит, чтобы Россия вспомнила свое древнее наследство, осознала себя как самостоятельную Северную цивилизацию и собрала вокруг себя арийские народы. Тем самым Россия восстановит исконное мировое Триединство человечества, соответствующее космическому порядку: Восток, Запад и гармонизирующий их противостояние Север.

Такова фантастическая геополитическая схема, в центре которой размещается Урал с его неисчерпаемыми недрами – истинный центр России и основа ее будущего. Авантюрные перипетии романа развертываются в реальном географическом пространстве Северного Прикамья: Березники, Соликамск, Чердынь, Красновишерск, Ныроб, реки Вишера и Колва, узнаваемые ландшафты Северного Урала. Именно здесь в знакомых уральцам местах таятся, по роману, остатки городов древних ариев, а в гигантских пещерах хранится наследие исчезнувшей цивилизации. Роман Алексеева поэтизирует и мистифицирует Урал как энергетический центр мира, колыбель человечества и место его спасения и передоверяет ему мессианскую идею России.

Такое превращение региональной геопоэтики в геополитику вряд ли можно считать неожиданным. Оно было подготовлено традицией регионального самосознания. Уже в 1920-е годы, например, в работах пермского профессора краеведа Павла Богословского выдвигался тезис о том, что на Урале сложилась особая “горнозаводская цивилизация”.[22] Отсюда недалеко и до идеи Уральской республики, обсуждавшейся в 1990-е годы. Во всяком случае, геопоэтические интуиции подспудно питают и геополитические фантазии, и геополитические конструкции.

Связь геопоэтических интуиций с геополитическими, кстати, прозорливо предполагалась Хлебниковым, в ряде статей 1910-х годов сформулировавшим своего рода геопоэтический проект русской литературы. Так вот, Хлебников допускал, что

стремление к отщепенству некоторых русских народностей объясняется, может быть, этой искусственной узостью русской литературы. Мозг земли не может быть только великорусским. Лучше, если бы он был материковым.[23]

Солидаризуясь с этой позицией, мы полагаем, что изучение геопоэтического текста имеет не только культурологический и филологический, но и практический политический интерес.

Если же суммировать все сказанное в отношении к обсуждаемому сейчас проекту истории литературы Урала, то следовало бы сказать следующее. Изучая литературу Урала, мы, как принципиальную предпосылку исследований, должны осознать, что ’УРАЛ’ – это не только территория, на которой проживали такие-то и такие-то писатели, но и геопоэтическая реальность, этими же писателями во многом созданная и на них влияющая.

Становление геопоэтики Урала это и один из интереснейших сюжетов истории русской литературы, и ракурс исследовательского взгляда, позволяющий по-новому посмотреть на творчество региональных писателей. Поэтому в заключение позволим себе высказать предположение о роли Д.Н. Мамина-Сибиряка в становлении уральской геопоэтики.

Принято считать, что в описаниях Урала у Д.Н. Мамина-Сибиряка преобладает социологический и этнографический аспекты. Очевидно, это так и есть. Но одновременно же в прозе этого писателя начинают формироваться собственно геопоэтические образы Урала или хотя бы намечается вектор формирования таких образов. Стоит обратить внимание, как традиционная романтическая фразеология душевных глубин у Мамина-Сибиряка трансформируется - и это, очевидно, уже особенность регионального писательского опыта – во фразеологию переживания глубин уральской земли, таящих в себе сокровище - золото.

Иногда параллелизм этих рядов, душевного и земного, теллурического, выстраивается прямо и наглядно. Так, например, в романе «Золото».

<…> он совершенно забывался <…>, прислушиваясь к глухой работе и тяжелым вздохам шахты. Там, в темной глубине, творилась медленная, но отчаянная борьба со скупой природой, спрятавшей в какой-то далекий угол свое сокровище. И в душе у человека, в неведомых глубинах, происходит такая же борьба за крупицы правды, добра и чести. Ах, сколько тьмы лежит на каждой душе, и какими родовыми муками добываются такие крупицы... Большинство людей счастливо только потому, что не дает себе труда заглянуть в такие душевные пропасти и вообще не дает отчета в пройденном пути.[24]

В других случаях мы наблюдаем, как, наоборот, в описание душевной жизни подспудно включаются элементы теллурического кода.

Бывают такие моменты, когда человек начинает проверять себя, спускаясь в душевную глубину. Ведь себя нельзя обмануть, и нет суровее суда, как тот, который человек производит молча над самим собой. Эта психологическая анатомия не оставляет камня на камне. В такие только минуты мы делаемся искренними вполне. Проверяя самого себя, я пришел к выводам и заключениям самого неутешительного характера и внутренно обличил себя. Прежде всего, недоставало высокой нравственной чистоты, той чистоты, которую можно сравнить только с чистотой драгоценного металла, гарантированного природой от опасности окисления.[25]

Выделенные в этом этюде психологического анализа выражения могут быть прочитаны в теллурическом ключе как термины испытания земных недр. Происходит очень плотное наложение двух рядов. Тем самым, с одной стороны, вполне тривиальное психологическое наблюдение приобретает неожиданную осязательную убедительность. С другой стороны, не менее стертая романтическая фразеология приобретает устойчивую геопоэтическую проекцию и, как следствие, намечается путь к концептуализации ландшафта.

У Мамина-Сибиряка мы уже встречаем вкрапление хтонических образов в описание уральских недр.

Лука Назарыч несколько раз наклонялся к черневшему отверстию шахты, откуда доносились подавленные хрипы, точно там, в неведомой глубине, в смертельной истоме билось какое-то чудовище. Откуда-то появился рудничный надзиратель, старичок Ефим Андреич, и молча вытянулся пред лицом грозного начальства.[26]

Таинственная одушевленная глубина земли, недра, где спрятано сокровище, чудовищное, таящееся в подземном мраке, – все это элементы будущей геопоэтики Урала, которые уже рассеяны в прозе Д.Н. Мамина-Сибиряка и в будущем сфокусируются в образах Б.Пастернака, П.Бажова и А.Иванова.

Предлагаемый нами подход (взгляд на литературу Урала с точки зрения геопоэтики) предполагает, конечно, новое перечитывание литературного наследия. Это большая работа, но она обещает существенный результат – живую историю творчества Урала.



Примечания

[1] Из выступления, опубликованного на сайте Крымского клуба. См. электронный ресурс: http://www.liter.net/geopoetics/index.html

[2] Ср.: геопоэтика это «особый вид литературоведческих изысканий, сфокусированных на том, как Пространство раскрывается в слове — от скупых, назывных упоминаний в летописях, сагах, бортовых журналах пиратских капитанов до сногсшибательных образно-поэтических систем, которые мы обнаруживаем, например, у Хлебникова (применительно к системе Волга — Каспий), у Сент-Экзюпери (Сахара), у Сен-Жон Перса (Гоби, острова Карибского моря) или у Гогена (Полинезия)» (Голованов В. Геопоэтика Кеннета Уайта //Октябрь. 2002. № 4. С.158).

[3] О геопоэтике как пространстве творческого действия выразительно сказал Юрий Андрухович: “Это изобретение - слово "геопоэтика" - принадлежит нашему московскому другу Игорю Сиду. Но он, кажется, не вкладывал в него того содержания, которое вкладываю я - геопоэтика как своеобразная альтернатива геополитике. Геополитика является если не циничной, то по крайней мере прагматичной, условно говоря, пространством реальности <…>. Геополитика - это Проди, который говорит, что Украина лежит вне Европы. Геопоэтика же является пространством сверхреальности. Центрально-Восточная Европа из понятия геополитического делается, чем дальше, тем больше геопоэтическим понятием, и потому в ней хорошо пишется, и потому именно сегодня в ней так много чудесных авторов и текстов” (См. электронный ресурс http://www2.pravda.com.ua/ru/archive/2004/june/23/4.shtml)

[4] Гоголь Н. Собрание сочинений: В 5-х тт М. 1985: Т.5. С. 207.

[5] Пастернак Б.Л. Полное собрание сочинений: В 11-ти тт. М., 2004. Т.1. С. 231, 232.

[6] Андрухович Ю. Вступ до географii. См. электронный ресурс http://www.liter.net/=/Andrukhovich/geograf.html

[7] “Нелегко найти в этом мире музыку, более земную, чем гуцульская. По уровню биологического напряжения, телесности, секса и смерти может ей приравняться разве что румынская музыка. Или цыганская. Или музыка гуралиев. Или мадьяр. Или словаков. Или лемков. <…> Музыка – едва ли не единственная реальность в призрачной структуре Центральной Европы. Музыка дарует смысл разговорам о ее единстве и уникальности. Она пребывает над всеми хроническими конфликтами и стереотипами. Ее сюжеты странствующие, а персонажи универсальные. Безусловно, этой музыки никогда не было на свете, если бы не Карпаты. Возможна и обратная зависимость: не было бы Карпат, если бы не эта музыка”. (Из книги “Дезориентация на местности”. См. электронный ресурс //http://vitaly.rivne.com/andrukhovych/dezorient.htm)

[8] Эпштейн М. Ирония стиля: демоническое в образе России у Гоголя //Новое литературное обозрение. №19 (1996). С.130.

[9] Чаадаев П.Я. Сочинения. М.1989. С.154.

[10] Там же. С.148

[11] Тургенев И.С., Полн. собр. соч. Сочинения: в 15 тт. М.-Л., 1963. Т.4. С. 241.

[12] Бердяев Н. Русская идея //О России и русской философской культуре М., 1990. С. 44.

[13] Со времен Чаадаева и по сей день “факт географический” остается для России фундаментальным тезисом в ее историческом, политическом и национальном самоутверждении. Более того, внимание к проблемам пространственного развития в его экономических, политических, исторических и идеологических аспектах все более обостряется в дискуссиях о настоящем и будущем страны. В поисках собственного места в мире Россия по-прежнему апеллирует к своему пространству, главному источнику, как наших надежд, так и страхов. Небесполезен для анализа ситуации недоброжелательный, но все же в некоторых моментах не лишенный основательности взгляд современного французского историка: “Русские так и не сумели ни полностью заселить эти пустынные пространства, ни научиться использовать их с выгодой для себя; роль огромной территории России сводится исключительно к тому, чтобы питать гордыню ее жителей. Просторы эти существенно повышают их самоуважение. «Мы» занимаем шестую часть суши. Возникает впечатление, что это географическое превосходство оказывает влияние на историю русских, придает ей большее величие и большую героичность. Так возникает питательная среда для фантазмов евразийства. По сей день люди, живущие в России, очень тяжело переживают «утрату» нескольких миллионов квадратных километров. Они наотрез отказываются расстаться с двумя японскими островками, которые Сталин в 1945 году объявил частью России. Для многих русских потеря территории равнозначна потере лица”. (Безансон А. Спор с Мартином Малиа //Отечественные записки. 2004, № 5 (20). См. электронный ресурс http://www.strana-oz.ru/?numid=20&article=953

[14] Скорино Л.О. Павел Петрович Бажов //Собрание сочинений: В 3-х тт. М., 1976. Т.I. С.3.

[15] Об этих оттенках см.: Абашев В.В., Пермь как текст. Пермь, 2000; Литовская М.А. Бажов и символическое пространство Екатеринбурга //Региональные культурные ландшафты: История и современность. Тюмень, 2004. С.31-38; Милюкова Е.В. Около железа и огня»: картина мира в текстах самодеятельной поэзии южного Урала //Геопанорама русской культуры: Провинция и ее локальные тексты, М. 2004. С. 625-644.

[16] Бажов П.П. Собрание сочинений: В 3-х тт., М.1976, Т.2. 146,147.

[17] Иванов А.В. Географ глобус пропил. М. 2003. С. 122-123

[18] Термин нуминозный (от лат. numen – воля, воля или могущество богов, божество, величие) использовали при описании иррациональных переживаний М. Элиаде и К. Юнг. Термин был введен немецким теологом Рудольфом Отто в книге “Священное” (1917), где он исследовал опыт непосредственного восприятия сверхъестественного в различных религиях, находя в нем первооснову религиозного сознания. Нуминозным Отто называл опыт переживания присутствия чего-то подавляющего своим величием и мощью, того, что властно захватывает человека смешанным чувством ужаса и восторга.

[19] Кратофания – явление сверхъестественной силы в виде выдающегося природного феномена. Это понятие в описании религиозного опыта использует М. Элиаде. Ср.: «Любая кратофания или иерофания преображает место, где происходит, и оно, до того простое, пустое, ничего не значившее – профанное, становится священным». (Элиаде М. Трактат по истории религий. СПб.: «Алетейя», 1999. С. 251 и далее). Обычные места кратофании – скалы, камни, другие выдающиеся детали ландшафта.

[20] Алексеев С. Сокровища Валькирии, М.- СПб. 1998. С. 102

[21] Там же. С.40.

[22] Богословский П.С. О постановке культурно-исторических изучений Урала // Уральское краеведение. Свердловск, 1927. Вып. 1. С. 23-24.

[23] Хлебников В. Творения. М., 1987 С.593

[24] Мамин-Сибиряк Д.Н. Золото: Роман, рассказы, повесть. Минск, 1983. С.129.

[25]Мамин-Сибиряк Д. Н. Собр. соч.: В 6 т. М., 1981. Т. 4. С. 206..

[26] Мамин-Сибиряк Д.Н. Три конца. Екатеринбург, 2002. С.158.

вернуться в каталог