Вас. Ив. Немирович-Данченко. «Кама и Урал» (очерки и впечатления)

Вас. Ив. Немирович-Данченко. Кама и Урал: очерки и впечатления. СПб.: Тип. А. С. Суворина, 1890. 750, IV с.

 

Страницы: главная |  1  2  3  4  5  6  7  >>>

VIII. Челны и Пьяный Бор. — Крестьянский ворог — удел. — Прикамские пустыни. — Река Ик и иковцы. — Предание об Ермаке
Пароход лениво ползет по Каме. Жаркий летний день томит до того, что даже лоцман у рулевого колеса жмурится и зевает. На палубе старик-мещанин из Елабуги в большом зеленом картузе, с громадным козырем в виде навеса, рассказывает уже десятую сказку про Ермака Тимофеевича. Я словно сквозь сон слышу:
— И повелел Ермак Тимофеевич татарскую царевну поставить пред свои ясны очи… Сейчас атаман, Иван Гвоздь, в бранные доспехи снаряжался, брал меч свой булатный, что всей-ли татарве карнаухой грозён был…
Старик словно через силу доканчивает свою сказку. Не говорит, а будто каплет. Я тоже сквозь сон его слушаю. Сморило совсем. А река медленно струится по сторонам; еще медленнее сменяются по берегам щедро облитые солнечным светом жидковатые рощи, кое-как
73
поднявшиеся на месте вековых порубленных боров, как хилое и золотушное поколение детей, сменившее когда-то сильных, рослых и здоровых отцов. Наконец, сквозь тяжелый полдневный сон слышу я свисток… Колеса шибче заработали, пароход стало встряхивать…
— Сейчас богатая пристань будет. Челны!.. Вы кажется любопытствуете?
Смотрю, тот же старик с зеленым картузом будит меня.
— Тут страсть, что хлеба сплавляют… Ишь — сколь барок понасажено…
Действительно, берега сплошь унизаны свежими барками. Далеко пахнет сосною. Под солнцем даже их в пот ударило — янтарная смола проступает сквозь барочную обшивку; на барках никого: точно сонное царство какое-то. На самом берегу правильные ряды хлебных сараев. Из-за них едва-едва мерещатся кровли и ярко горят на солнце золоченые главы церквей.
— Сюда со всей округи купец идет — хлеб закупать. Есть такие, что по триста тысяч кулей сплавляют, вот так! Тутошний купец, будем так говорить, левиафан-рыба, промежду других. У него за голенищей столь складено много, столь много… Только одного в них нет — по человечеству не понимают.
— Как это?
— Придут крестьяне, которые должны ему — они зимою задатки задает, чтобы по малой цене хлеб взять. У мужика, известно, зимой нужда лютая… Ну, а к лету бывает, цены в гору идут. За рубль порядился, а цена три. Сойдутся мужики к нему, к левиафану-то, и давай молить его… А он сидит у окошечка, чай пьет,
74
и точно никого перед ним… Молчит, да воздыхает. Видал я раз, как мужики наши по этому самому случаю плакали. Стоят сердешные, седые которые, и, что ребята, ревом ревут: помилуй Степан Ефимыч. А Степан Ефимыч стакашек за стакашком холостит себе знай и умом не ведет. Вот они какие. Ноне на жида все валят; я тебе скажу одно: с жидом куда вольготнее, чем с нашим православным купцом.
Отсюда все грузы идут к Рыбинску. Как мужики-хлебопашцы, точно так же и бурлаки вовсе не имеют повода радоваться своим нищенским заработкам. На барках поставленные купцами приказчики дерут такие цены за харчи, что вятские и пермские судоходы денег никогда не увидят; поэтому, случается перенаймет их где-нибудь другой левиафан, они бросают хозяйские суда посреди реки на произвол судьбы, пока хозяин, в свою очередь, не перехватит со следующего каравана.
— Мы, родимый, тутотка грабежом живем, — пояснили мне в Челнах.
— У нас, будем так говорить, без грабежа нельзя, потому нас и в хвост, и в голову. Оглядишься, ну и сам давай за такое ж рукомесло…
На побережье сложены «уточками», как выражаются здесь, т. е. углами вверх, полешко к полешку, выловленные из реки дрова: сушатся на солнце. Часто плоты с ними разбиваются — местные рыболовы и пользуются. Как хозяина не найдется — себе на пользу. «Эта рыбка у нас в лесах растет, — смеются они. — Эта рыбка у нас в чести, ни потрошить ее, ни солить, хоша год пролежит тебе не попортится. Ну и покупатель на нее ласковый, согласный».
Около Челнов большой затон, где зимует множество
75
судов и камские пароходы с баржами. В этот затон заходит крупная рыба, а раз случилось даже и чудо, созданное верно кем-то из местных остряков.
— Как бы ты думал, — рассказывал мне тот же склонный к баснословию старик в зеленом картузе,. — белугу раз в Челнах поймали… Совсем князь-рыба; билась, билась, наконец-таки одолели, вытащили. Потрошить давай, взрезали утробу, а в утробе-то, Господи милостивый, человек, и совсем как есть целый… Проглотила она его, как был в красной рубахе, да плисовых шароварах, так в них и остался. И сапоги целые!
— Рантовые? — заинтересовался рыбак около.
— А уж этого, друг ты мой, не знаю.
Челны совсем городком смотрят. Постройки на широкую ногу; дома деревянные и каменные в два этажа построены; улицы прямые, широкие. Сараи тоже чудесные — просторные; видимо выводили, не жалея камня и дерева. Самые лучшие амбары и лабазы у удела. Удел их отдает в наймы под хлеб, сам же ими вовсе не торгует. Камень для домов и сараев вырабатывается из местных плитных ломок тоже уделом.
— Этот удел шибко нас опружил! Куда не сунемся — везде он. Камень — его, лес его, земля его, только вода наша, да и то пароходы, которые распугали рыбу-то. Рыбка Божья — она шуму не любит, тихих пристанищ ищет. Где люди хитры, там и рыбка по ним тоже хитрая стала. Ты вот про удел поспрошай-ка в Пьяном Бору, там тебе скажут. Ничего нет у крестьян: все ему на потребу пошло. Брюхо у него несытое, сколько туда не вали — еще место будет. А что удел упустил,
76
то купец сожрет. Тут, надысь, какое дело было. Комаров, промышленник такой у нас, в удельных лесах порубил дрова, с согласу чиновника, а время было пьяное, народ с праздника еще не очухался. Комаров выставил вина — мужики к нему, что мухи налипли. Он и подговорил их принять на себя эти дрова-то; те по простоте-то и прими. Теперь с крестьян взыскивают пять тысяч. Избы, скот продаются, а им-то, мужикам, есть нечего, пить нечего.
Пьяный Бор обдержался весь. Ничего нет. Скотины выгнать некуда: все кругом удельное. Выйдет коровенка травы пощипать — пятьдесят, шестьдесят копеек штрафу, да заморят еще хозяина по мытарствам разным. Видя, что пяти тысяч с пьяно-борских крестьян никак не взыскать, хоть и остальные клети продай, удельный чиновник придумал такую штуку. С двух сторожей следует штрафу тысячу шестьсот рублей. У них ничего, ни кола, ни двора, и взыскание потому совсем безнадежно.
— Вот, братцы-мужички, возьмите на себя за них за двух поруку, тогда я на год вам эти пять тысяч отсрочу.
Таким образом оказывается, что за год на 5,000 р. уделу угодно получить 1,600 р. %. Это даже и жидам-закладчикам казалось бы зазорно. И подобных фактов не один. Приведенный только наудачу выхвачен из целой массы других, таких же.
— У нас удел забрал всю землю, осталась одна гористая, овраги. На наших овражках — ни лесинки. Прежде своя земля была, купленная… Луга были — лугов нет.
— Куда-ж делась?
77
— А ее удел защищал от башкирцев, ну и перевел на себя.
— Да как же это?
Как ни объяснял мужик — видимо человек темный, чувствует обиду, знает, что ограблен, а как, на основании каких статей — ему не известно. Впродолжении одного лета на коровах удел собирает от шестисот рублей штрафов. Ему это даже выгоднее, чем отдавать луга в кортому. Бьют со всех сторон. Вез татарин через удельный лес дрова, вырубленные законно, с согласия владельца в дальнем татарском лесу. Удельный сторож захватил его: у нас-де порубил. Давай стрелять — ранил татарина. Дело объяснилось в пользу последнего; что же вы думаете — явился этот стрелок на скамью подсудимых? Ничуть не бывало, его только перевели сторожем в другой участок. Тем дело и кончилось. Вообще всюду по Каме, где удел, крестьяне бедствуют страшно. В бывших помещичьих имениях крестьяне живут теперь хорошо, оправились, в удельных — деваться некуда от прижимки. Когда хотели открыть здесь ссудную кассу — крестьяне воспротивились. Все стали объяснять: ваша же выгода, к кулакам за деньгами не пойдете…
— Так-то так, а только и ее удел опишет.
До того здесь все напугано уделом. Жадничает он, действительно, сверх меры. Протекает через Пьяный Бор речка Пешорка, извилистая и живописная. Удел забрал по ней несколько площадок побойчее и застроил кабачками. Хотели было крестьяне свой общественный кабак открыть — нельзя: удельные есть. Площадь около пьяно-борской церкви большая, тут и базары
78
воскресные, и ярмарки праздничные. Место ходкое, удел нацеливался, нацеливался, да и оттягал ее.
— Из-под самых глаз! — хлопают себя руками пьяно-борцы.
Несчастных не сосет только ленивый. Сколько паразитов налипло на них — не счесть. В Елабужском уезде, в Пьяно-Борской, Чекалдинской, Лаушкинской волостях кулаки зимою задают за хлеб по 20 к. за пуд. Летом цена случалась до семи гривен, а то и до рубля доходила, ниже сорока копеек не падала — все равно. Попы здешние тоже своего не теряют. Один из них, чекалдинский, чтобы больше свадеб было, распустил слух о намерении правительства брать в солдаты девок. Темный народ струсил и давай окручивать дочерей за кого попало. Браков было бездна. Он же стал молебны служить в долг крестьянам. Год два продолжать эту операцию и когда за крестьянами насчитал несколько тысяч — к мировому посреднику. Через этого Соломона праведного и взыскания произвел с надлежащими процентами, продав крестьянское имущество с публичного торга.
— Уж такая забироха был! — вспоминают чекалдинцы своего жадного пастыря.
— Теперь удел до наших ловов добирается!
А около Пьяного Бора ловы, действительно, могут быть чудесные. Против самого села в озерах попадаются сомы пудов до пяти. Повыше, против ключей, есть островок. Пошли туда черемисы дрова рубить. Слышат какой-то шум около. Точно что-то громадное бьется в воде. Побежали — и действительно чудище какое-то обсохло на мелкоречье, ворочается, мутину вокруг такую подымает, что и не разобрать. Черемисы
79
думали черт и струсили. Бегом домой. Пришли русские — оказалась в ложбине колоссальная белуга, пудов в пятьдесят.
— Отчего имя такое дали — Пьяный Бор?
— А по всей нашей округе пьяная земляника растет*.
Действительно, от местной земляники чувствуется легкое опьянение, кружится голова, клонит ко сну.
Леса отсюда опять пошли, По обеим сторонам Камы — дрема беспросветная. Сама река среди них кажется необыкновенно пустынною. Из круглых зеленых облаков молодой и веселой липы стройно выскакивают верхушки елей и правильные красивые пихты, так напоминающие южные кипарисы. Ими горы покрыты точно острыми шпилями. Удивительно эффектны они в золотистом блеске летнего солнца, резко выделяясь темными силуэтами из зеленого царства кудрявых лесов, лениво спящих в зное и свете по скатам и крутогорьям. Кама суживается здесь, но вода струится еще тише и медленнее, точно она поддалась поэтической дреме обступивших ее зеленых вершин. Все это место красивое, сочное, лесистое, называется Тихими горами. Солнечный свет, кажется, постоянно зыблется в этих горах, тихих потому, что здесь ни сильного ветра, ни штормов не слыхали. Караваны барок отдыхают среди этого задумчивого приволья. Штормы начнутся опять в Пьяном Боре, где горы отходят назад, открывая лениво текущую реку на жертву северо-восточному ветру.
— Тут чаща такая — не пройти. Липняк, орешник,

80
мелкий дубок переплелись. Солнцу сквозь не пробиться; там в сырых низинах грибу раздолье, высоко подымается. Черви кишат, змеи даже водятся. По Каме змеи здоровые. Иная с руку. Есть по чернолесью поселки, народ совсем темный живет. Точно и до него солнце пробиться не может. Шибко пьют у нас. Вина сколько хочешь. В одном Сарапуле четыре, да в его уезде в Елабужском, вместе шестнадцать винокурень. Большие деньги обирают. Наши крестьяне сами было хотели обществом держать завод, все бы доходу больше было — писаря помешали. Вопче, милый ты мой, одно тебе скажу — по всей нашей округе писарь самая первая язва. Вон, видишь, Сослоуши — татарская деревня.
— Вижу, — и я стал всматриваться в чистенькие избы, словно дождем обмытые на некрутом берегу.
— Там народ живет хорошо. Главная причина — питейного дома к себе не пускают. Хотели было силой, писарь верховодил, мирового улещал, чтобы кабак к ним, татарам, посадить непременно, ну, бунт вышел. Сказывают, двух мухаметов в Сибирь сослали, а кабака все-ж у них и посель нет.
Село Тихие горы Ушаковым живет. Ушаков поставил здесь химические заводы для обработки купороса и купоросного масла. Серный колчак для этого добывается в дали, в Гороблагодатском округе, по реке Салде, и сплавляется в Каму по Чусовой. Количество такого сплава в иной год доходит до 860,000 пудов. Сами заводы на вид неказисты, а между тем, дело в них делается большое, миллионное. Само село Тихие Горы видно еще издали. Река там делает излучину и над нею, где берега совсем сходятся, точно в воздухе оно со своею белою церковью.
81
Народу живется здесь плохо. В самое лучшее время больше пятнадцати рублей в месяц семья не заработает; кругом места людные и цены на заводе постоянно сбиваются пришлым голодным людом. За Тихими Горами Кама ширится. Берега точно засыпаны селами. У самой воды — русские, подальше отойдя, среди лугов мерещатся татарские и башкирские. Деревянные мечети под косыми лучами солнца точно загораются.
— Башкирам беда теперь! Солдат нужно натурой ставить. Давно это было, у татар и у башкир разная солдатчина оказывалась. Башкиры заместо нее лошманили*. Лиственницу из Перми, из-за Урала сплавляли сюда. Теперь под серую шапку должны. И солдаты же из них выходят! Поросенка уронят… Жидкий народ, еще наших тошней.
По всем здешним местам чудесные охоты: охоться по всему берегу. Сын пароходо-владельца Сироткина, повыше Балахны, в восьми верстах, не раз бивал лосей. Медведей по здешнему чернолесью тоже сколько хочешь. У вотяков даже есть очень остроумный способ заставлять медведей самих избивать себя. На ульях устраивают род качелей — самобитка. Сверху висит тяжелая чурка, она мешает медведю добраться до лакомого меда. Он ее лапою — она раскачивается и по морде мишку. Тот ее опять лапою — она его снова в лоб. Медведь чем больше злится, тем сильнее бьет, и тем сильнее дует его чурка. Наконец, царь вотяцких лесов окончательно стервенеет, теряет всякое соображение и ведет с чуркою смертельный бой. В результате — ничем не попорченный мех и спасенный от лохматого лакомки улей.

82
Есть счастливые места, где вотяки таким способом добывают по несколько зверей в лето.
— Дерево — дерево, а такого зверя превозмочь может! — изумился старик-елабужец, вместе со мною слушавший рассказ о злосчастных медведях прикамских лесов.
Невдалеке от устья реки Ик — Кама стала совсем красавицей. Гряды береговых гор одна за другой вступают в реку крутыми откосами, то серые и песчаные, то зеленые от перекрывавшего их леса. Позади за ними смутно рисуются другие, еще дальше мерещатся едва-едва, словно туман, лежащий на воде — третьи. Кое-где на самых горбах стоят церкви. Часто далекий выступ маревом чудится, а из этого марева ярко сверкает золотистая искорка. Подплываем ближе, искорка разгорается в золотой купол, купол разрастается в целую церковь. Тут народ живет богато. Иковцы своею предприимчивостью славятся на округу. Они торгуют лесом, заготовляя его в казенных дачах, сеют много хлеба, умеют избегать кулаков-скупщиков. Большинство богатых елабужских купцов из приустьинских икских крестьян вышли. Все это народ пошире остальных. Умеют наживать, умеют и тратить. Так, например, Стахеев пожертвовал 200,000 р. на устройство реального училища, выстроил десять церквей на Аоне и еще более воздвигнул храмов по Вятской губернии. Иковец встретится на всяком базаре, даже на Волге. Иковцы заезжают с товарами и в отдаленную Сибирь. Им вообще не сидится на месте. Дома и жены их тут, а сами хозяева — ищи вчерашнего ветра. Раз в год явятся, сходят в церковь, попарятся в бане, отдохнут дня два-три и опять, смотришь, уж снимаются с якоря.
83
Бродяга — иковец даже мало прилежит к своему селу. Архангельский крестьянин, уходящий на долгие отхожие промыслы, весь свой заработок убивает на то, чтобы дома вывести свою избу попросторнее, да повыше, яруса в два с мезонином, украсить ее зеркалами, немецкой мебелью, картинами почуднее. Иковцу все равно. Как отец и дед его жили, так и новое поколение живет. Лучше хоронить деньги, и он бережет их пуще глаза. Поэтому в их селах хороших построек вовсе нет. Бабе и так хорошо, а мужу все равно — редко домой попадает. Когда наш пароход, пыхтя и выбрасывая тяжелые клубы черного дыма, проходил мимо — иковские бабы и девки с гребня поспешно сбегали вниз к пристани. Ветер во все стороны разбрасывал яркие полотнища их пестрых сарафанов, на солнце кумач горел как пламя, веселая песня не совсем скромного содержания неслась к нам на встречу.
— Ну и бабы! — с видным удовольствием вздыхает сосед.
— Здесь баба дорогая! Двух мужиков ограбить может. Силы в ней сколько хочешь. Со здешней бабой без ласки нельзя — обидит.
— Нет бабы лучше, как на Ике… Ходовые! С баркой управиться могут, глубже ее плугом земли не взроешь. Ты как думал? Иковская баба есть, Матрена, с ружьем на медведя ходит, этакого ипостасного зверя бьет!.. Вот они какие тут!
Жаль было, что пароход уходил так быстро. Казалось весьма интересным вглядеться в быт этой своеобразной бабской республики; но времени не хватало: целью поездки был Урал. Каме поневоле приходилось отдавать очень мало. За Иком поднимались по берегу
84
глиняные горы. Я не сходил с палубы, любуясь эффектами яркой зелени дубняка на красном и коричневом фоне растекавшейся и расщелившейся глины… Совсем не видать иной почвы. Кажется, что корни уходят прямо в глину. Невольно воображение рисует другие картины далекой страны, где горячее южное солнце спалило землю и цепкие корни редкой поросли глубоко пробираются в недра пустыни, жадно высасывая оттуда скудную влагу. Материнская грудь кормилицы-земли исчахла там под знойными лобзаниями безоблачного неба… Здесь оно, слава Богу, не так горячо. Вот дождевая тучка стороной идет, обливая жаждущие влаги луга обильным дождем. Опять Кама сузилась, вновь начинаются сочные, красивые места. Вот устье реки Ижа, против такого же устья Ика. На верховьях Ижа — знаменитые заводы, верст за 200 отсюда. Мы плывем мимо татарских, башкирских и русских деревень. И странное дело, оказывается, что русские здесь были очень церемонными завоевателями и колонизаторами. Они заняли под свои поселки худшие места. На лучших сидят башкиры, на средних — татары, на самых неспособных — русские построились. Чуть лужайка поярче — татарское или башкирское сельбище, Русь гнездится на глинистых горах. Разумеется, устья — места подходящие для сплава, у нас. Сюда татарин и не ходит, совсем не его дело, не умеет он пользоваться этим. По Ижу, например, весною ходят барки, беляны, летом плоты бегут, но ни на тех, ни на других, ни на третьих нет чужой молвы, нет бусурманского облика. Скуластая и узкоглазая татарва только с берега любуется на кипучую деятельность христиан и не завидует ей, хорошо зная, что русский бурлак не свое гонит, а хозяйское, не на своем
85
плывет, а на хозяйском. Не завидует татарин потому, что он лучше ест и лучше живет, чем наши вятчане и пермяки. Тут купцы татарские есть. И нужно сказать правду: они к своим гораздо лучше относятся, чем русские к нашим. Все эти Бикмаевы, Юнусовы, Тевтелевы вовсе не пользуются дурной славой, а последний даже избран муфтием в Уфе. В противоположность Ижу — Ик река совсем пустынна. Предприимчивые иковцы работают на чужой воде; по Ику, не смотря на его доступность маленьких пароходам, не гонять даже сплавных судов весною. Изредка только из притока Ика, Мензелинки, выползет жалкая лодчонка, пощупает неводом воду и спешит назад. Белицкие едва могли поставить на Ике мельницу: так сильно течение, так глубоко, что запруды здесь трудны и зачастую их сносит прочь.
— Омутистая река наша — сколько в ней нечисти! — говорят иковцы. — Сказывают, есть такие места, которые Ермаком закляты. Туда он свои клады хоронил. И понон пойдет кто туда купаться, его нечисть эта самая за ноги на дно тянет. Не осилишь — Господа забудешь помянуть, и не видать тебе света божьего! Тут-то над Иком, если по ночам прислушаться, в воде разный язык слышен, словно из одного омута в другой перекликаются… Страх возьмет!…
— Откуда же в Ику попал Ермак?
— Тимофеевич-то! Слава Богу! Ему ежели не попасть, так кому же! Он здесь от царских приставов долго хоронился. Но только и ему поперек горла подошло. Устье-то воевода как-то занял и давай вверх на него тучей надвигаться. В берега не уйдешь, ишь крутоярье какое!.. Ничего тут не поделаешь!.. Думал сначала
86
Ермак бой принять, а силы у него не хватило… Выплыл он с лодкой своей посередь реки и взял с собой только одну любимую царевну татарскую Алмаз.
— Как?
— Алмаз царевна прозывалась. Выплыл это он и крикнул: ах ты гой еси, река Ик могучая, кланяюсь я тебе всем добром моим: серебром, золотом, камнем самоцветным, товаром дорогим… И побросал в реку всю казну свою. Замутилась река, приняла Ермаково добро… Тогда он взял меч свой булатный, напоследок царевну Алмаз поцеловал в уста сахарные, да как полоснет — так на смерть прямо… Взял он это ее, голубушку, и в воду!.. Бултых!.. Опосля он давай молить реку Ик, чтобы вызволила его из лихой беды, спасла от конца неминуемого. Ну река Ик богатыря послухала… Не успел он еще в свое становье вернуться, как поднялась непогода, взбушевал Ик и потопил царские суда с приставами и московскою дружиною! С той самой поры Ик и помутнела… Омутами ее всю затянуло, потому что она в этих омутах казну Ермакову хранит.
Меня поразило сходство этого предания с Волжской легендой о том, как Стенька Разин подарил Волге-матушке персидскую царевну. Когда я записывал это, между моими соседями спор поднялся.
— А знаешь ли ты кому Ик река свои клады отдаст?
— Кому?.. Никому не отдаст… Что ей отдавать…
— Ан отдаст!
— Ан нет!.. Скажи, если знаешь?
— Старцу отдаст, который по старой вере живет… Святой старец такой объявится. Когда перестанут старую веру гнать и по всей Москве будет нашим вольно
87
молиться и в свои била звонить, тогда придет сюда старец благочестивого жития и станет здесь большой скит на Ик-реке ставить. Построит кельи, амбары всякие, пристани, а на храм Божий казны у него не хватит. Ну он тогда возьмет лодку, выедет посередь реки, как Ермак, и взмолится Ику, чтобы тот ему свою казну схороненную отдал. Река и отдаст казну. И станут в месте этом, и день, и ночь, панафидки по Ермаку служить и по татарской царевне Алмаз, убиенной Тимофеичем, молиться… И воздвигнется тут храм, и будет ему всякая слава и честь и великолепие!..
— Скоро это?..
— Скоро, скоро!.. Будет у нас царь такой, который немца изгонит и свою старорусскую, исконную, кондовую веру вспомянет… Иргизских старцев на Москву созовут, тогда станут они вкупе и в любви с митрополитами стадо свое пасти!..
88

IX. Прикамская пустыня. — Устье Белой. — Опять Ермак. — Каракулино. — Один из Кулибиных
Удивительно пустынные места пошли по Каме. Воображение невольно переносить в те времена, когда удалые шайки понизовой и иной вольницы хозяйничали здесь и на Волге, ратуя грабежом и разбоем против московской воеводчины и приказной регламентации. В некоторых пунктах не видать берега под сплошными юровьями гусей, лебедей, уток и всякой дичи, обрившей здесь себе нерушимые убежища.
— Вы не охотник! отчаивался один из пассажиров, когда пароход наш плыл мимо этой пустыни.
— Нет.
— Я и говорю! Что вы понять можете! Знаете, вот за то, чтобы пристать сюда, да пострелять маленько, чего бы я не дал… Сюртук бы с себя долой! Я прежде, знаете, помещиком был, на псов разорился. И не скорблю. Жив Бог, жива душа моя! Потому это не то, что Ижеесишенкие да Синепуповы — наши наследники по имениям. Те благородства не понимают, те вот на
89
псов не разорятся. Им какой пес нужен? Им — для лаю; потому ежели у него такого пса нет, так он сам всю ночь округ дома будет бегать и лаять. А у меня пес был особый. Мой пес иной — умней человека был; только он говорить не говорил, а понимать все мог. Я для охоты что делал? — свои же пашни топтать, вот как! Раз у соседа, князя Максутова, пса заметил. Галилей — пес! Какое Галилей! всякого астронома загнать мог! Я бы посмотрел, как у меня Галилей сделал бы стойку над селезнем, как бы он у меня в болото за уткою поплыл. Зефиром звали. Красота!.. Как посмотрел я на него в первый раз, думаю — мой будет. Знаете, дышу атак, точно в горнице воздуху мало, так бы, кажется, сцарапал его и домой! Ну, а Максутов, не будь дурак, уперся. Я ему денег — смеется. Лужок у меня был, нацеливался он на него, говорю: «хочешь лужок на пса?» «Нет, брат, говорить, моему псу цены нет!» Что делать? Я было туда-сюда, не поддается. Послал я Тимошку — доезжачий у меня был, эдакая, скажу вам, шельма. «Скради! говорю. — Можешь?» — «Отчего нельзя! Скрасть все можно!» И как бы вы думали, скрал!.. да на полдороге Максутов его нагнал, вернул, отодрал у себя на конюшне, как Сидорову козу. И меня пообещался. Через месяц на выборах помирились. Стал я опять приставать — не отдает, подлец! А я его и во сне, пса этого, вижу; с лица даже спал. Вот как! Только зажмурю глаза, так мне этот пес и представляется. Наконец, князь будто смягчился. Говорить: «Хочешь менка?» — «Идет!» — «Да ты сначала узнай на кого. Отдай мне Лизу, а я тебе пса». Сначала я ополоумел; думаю, что мне по морде его бить, либо за шутку принять? А Лиза, знаете, была у меня в метресках.
90
Крепостная. Красоты такой, у ваших, у городских, не найти никак. Талия — вот, а бедра в два обхвата! Сама идет — коса за нею ползет. Плечи — припал бы ты к ним и дух вон. Вот она была какая! Нынче таких нет, ах, нет!..
И бывший помещик задумался.
— Только я, знаете, вернулся домой и совсем охладел к ней. Все, знаете, пес передо мною, Зефир. Как вспомню, какая у него, у подлеца, морда умная, так и почнет меня мутить. Что ж бы вы думали, чуть я не помешался. И вот такое у нас благородство было, ничего для дворянской потехи не жалели. Через недели две еду к Максутову. «Черт с тобою, говорю, бери Лизу, давай Зефира!» Так и обменял на пса. А теперь я сам в псах!
— Это что же значит?
— А то же, что я сам теперь в Зефирах состою при первой гильдии купце Сивопупове. Куда он меня пошлет, я туда и бегу. Лес купить — лес куплю, артель обсчитать — артель обсчитаю, обмануть кого — обману. И как еще стойку делаю. Лапу вверх и голову назад, к нему, к купцу первой гильдии. Цкни, дескать, — жду, готов!.. Скоты мы стали, вот что! горько закончил он. — Пьете?
— Нет.
— Какой же из вас толк? Водки не пьете и на дичь не любите. А нам без этого нельзя… потому одно отличие от пса, от Зефирки то, что он водки не может, а мы с удовольствием. А во всем прочем ему, Зефиру, преферанс.
— Что же пес у вас до сих пор?
— Ау! Был, да сплыл. Тоска меня по Лизе взяла.
91
Куда ни сунусь, везде она передо мною, до того шибко загрустил, что пес этот мне противен стал. Думаю: из-за тебя, подлеца. Перестал я его на глаза себе пускать — все забыть не могу. Наконец, думаю, что ж я за мелкопоместный, ужли ж распорядиться не сумею, с псом не справлюсь? Привел я его на реку, навязал ему большущий камень на шею, поцеловал в морду, да с моста в воду и ухнул. Только его и видел, Зефира-то!
Я помолчал.
— А знаете, псы-то ведь плачут.
— Ну?
— Как я ему камень вязал, так он смотрит мне в глаза жалобно — жалобно, а у самого, у пса-то, слезы так и каплют, так и каплют. И лапою меня по ноге скребет… Эх, подлецы мы, вот что! Теперь мне Сивопупов тоже наденет камень на шею и толкнет в воду. Одно и то же… на Зефиркином положении.
По высокому берегу Камы красные осыпи глины. В них черные зевы пещер, точно чудовищные норы какие-то.
— Тут прежде разбойные люди жили, поясняет лоцман Терентий. — Шибко гуляли по всей округе. Погуляют, погуляют, пошлют за ними полтыщи войсков, разбойные люди в нору — и сидят, хилятся. А потом опять выползут и давай шабаршить.
Особенно красиво устье реки Белой. Еще издали вы слышите крики чаек и видите, как белыми тучами носятся над рекою их бесчисленные стаи. Противоположный берег гребнем поднялся, по гребню лес насупился и думает свою старую, вечную думу. Ширь, простор — направо. Под солнцем лесные понизи горят изумрудным блеском. Прорвали их протоки и рукава, отражая
92
в тихих водах голубое небо, уходя за недвижные боры и опять далеко — далеко сверкая огнистыми зигзагами и тонкими, как острие ножа, щелинками. Вон, Белая раскинулась широко и привольно. Заставили ее баржи и плоты, и медленно струит она между ними свои светлые, поэтические воды. Налево — коренной, каменный берег круто загибается лукою. Над нею, по самой середине, полувоздушная, отделяется от голубого воздуха белая церковь. Около — громадная черная пещера. Тут некогда, по местному поверью, жил змей, от которого не было проезда и прохода. Плыл раз по Каме священник с святыми дарами; змей по воде к нему на встречу. Взмолился старик: «Ужли ж ты, Господи, дашь пречистое тело своего Сына, Христа Иисуса, на поругание чудищу сатанину?» Поднял чашу и в то же мгновение с неба ударила молния, поразившая змея на смерть. Следы змея показывают в трещинах и расщелинах глинистого берега. Это он ползал тут; теперь по ним бегут горные протоки, гремят они в высоких оврагах и, наконец, взмыливаясь белою пеною, врываются в спокойные воды Камы. По другим преданиям, в пещере этой жил Ермак и она ископана его руками. Защитники последней легенды указываюсь на правильную четырехугольную форму пещеры. Ермак, видите ли, выбрал этот берег потому, что здесь никто не мог миновать его. С Белой ли кто ползет, по Каме ли плывет, все одно «сквозь руки» не пройдет. На всяком пути переймут его сторожевые казаки. Пещере этой конца нет, по словам местных жителей. Комната следует там за комнатою, а в самых дальних, на которые зарок положен, спрятаны клады. Действительно, самое разбойничье гнездо здесь. Только одни чайки пересекают воздух мимо его отвер-
93
стия, да сова, бегущая от Божьего света, спасается туда с рассветом, вплоть до вечерней зари. Вон и деревня Чекалдинская с знаменитым попом, взыскавшим с крестьян свадебные и молебные деньги через мирового посредника; вон и Колесниково. Обе с церквами. Дома этих деревень точно разбежались. Одни схоронились на дно оврагов, другие в лощины спрятались и стоят там точно настороже — вот-вот выскочат на встречу; третьи на самый припек всползли и горят всеми своими стеклами на солнце точно внутри пожар и ярко зардевшиеся уголья видны сквозь окна уцелевших чудом стен. Между домами зеленые облака всякой поросли. За излучиною — узина. Берег еще больше изорван щелями, трещинами, оврагами. Вон барка ползет на встречу, вся загруженная плетенками для тарантасов. Люди на ней мошками кажутся. На носу один бурлак разделся совсем, голый блестит на солнце. Рубашкою своею интересуется, во все ея закоулки заглядывает, а порты тут же висят на тычке — сушатся.
— Это наш торговый флаг, указывает капитан.
— Лучшего, значить, не стоите! вмешивается пассажир.
— Отчего не стоим?
— Потому вся вам дина и с потрохами вашими грош, да и то в базарный день ежели.
— За что это такая немилость?
— А за то… какие здесь капитаны? Про вас не говорю, вы иная статья, а другие… Естигнеева знаете?
— Ну?
— То-то… где он капитанскому делу научился? Жандармом был, проворовался — в капитаны пошел. Те-
94
пер в рупор действует. А нешто он понимает что? Шиляпова тоже встречали?
— Встречал.
— У губернатора поваром быль и вдруг такой дух почувствовал, чтобы в капитаны. Масленников…
— Ну о Масленникове бы помолчали!
— Почему?
— Добрейшая душа.
— Это что жена-то его бьет при пассажирах, а он ее в ручку сейчас — чмок? Где он это пароходному делу научился? Городовым быль, после волостным писарем. Тоже капитан! Немудрено, что вы топите пароходы, каждый год топите. Кто в Нижнем главноуправляюший на «Самолете»? Коленкин. А кто такой Коленкин? Тот, что на Онежском озере пароход «Царицу» утопил. И как только хозяева терпят? Я бы этих хозяев…
— Чего такого? вмешался сидевший около элефант. Голенища бутылками, сюртук до пят, рожа крутая, заплывшая. Пот проступил, а он знай себе жмурится на солнце.
— Хозяев, говорю, следовало бы… замялся оратор.
— Ты расскажи, что следовало бы!.. Я сам хозяин, у меня тоже четыре парохода бегают. Что следовало бы? Кончай!
— Я кончу, не бойсь!
— Кончай, кончай! Послушаем, какая тебе цена.
— За хвост бы следовало…
— За хвост?
— За хвост… за хвост и на солнце…
— Да, вот ты как… Ишь какая в тебе смелость, таперича, свирепствует! Ты вот как!.. А я тебе вот
95
что скажу. Поставлю я тебе козла своего шкипарем, и то ты поедешь. С козлом поедешь. И в лучшем виде… Потому ты чем торгуешь?
— Мы… мы беляны строим.
— Чудесно! А я пошлю своего приказчика переманят твою артель и переманю. Сговорю наших купцов, чтобы у тебя белян отнюдь — и остался ты без хлеба.
— Я, Степан Ефимыч… опешил тот и снял шапку долой.
— Шить, ты постой! Какие твои слова были, ты попомни их! Что ты можешь против хозяев?.. За хвост! Нет, мы еще поглядим, какой у тебя хвост. Ты его закорючишь.
— Я всегда готов, помилуйте! Можно сказать, даже всею душою… А вы не взирайте… потому мы люди маленькие.
— А горло-то против хозяев дерешь? Вот ты теперь передо мною без шапки, а против кого ты пошел?
— Помилуйте! Отчего же-с промежду публикой и не поговорить.
— Старше тебя сидят — молчат. Ты у Семионова поди кредитуешься?
— Степан Ефимыч, как перед Истинным… залебезил оратор.
— Ты мне ответ держи! Ты у Семионова кредитуешься?
— Я перед вами, то есть, как свеча горю.
— Нет, какие твои слова были? Кредитуешься?
— Точно что… для ради расчета с рабочими прибегаем…
— Ну так теперь отложи попечение. Я ему скажу, сколь ты непочтителен. Я свояк ему.
96
— Не погубите!.. совсем сморился бедняк. Даже в пот его ударило.
— А, не погубите! Хорошо! Сейчас мы тебе как бы экзамен. С козлом поедешь?
— Я, Степан Ефимыч…
— Ответствуй кратко! Ежели я шкипарем козла своего посажу, поедешь?
— То есть… вот… ежели… заторопился тот.
— Кратко! Поедешь?
— Поеду.
— С козлом поедешь?
— С козлом-с… совсем упал духом несчастный.
— И ежели козел тебя по шее, можешь ты что против козла моего?
— Нет, не могу.
— И жалиться не можешь? томил его хозяин.
— Не смею-с.
— И шапку перед козлом снимешь?
— Сойму-с.
— Ну, будет. Доволен я тобою. Не дури вперед! Хозяин, брат, Богом поставлен. Ты его не моги!.. Кабы по настоящему, знаешь, как бы тебя следовало? Ну, да уж так и быть! Доволен… Не помню я на тебе зла. Коли понадоблюсь в городу — приходи! Я тобою доволен…
Вдали показались мельницы. Главы четырех церквей загорелись на солнце. Нисколько пристаней врезалось в Каму; около них кишмя-кишит рабочий люд. Суда привалили и грузятся, другие подтянулись и ждут своей очереди. На берегу громадные штабели кулей с хлебом. Это село Каракулино, одно из самых богатых на Каме.
— Здешние мужики иного купца под себя зажать могут.
97
— Да, каракулинских капиталов не счесть.
Вообще от устья Белой в каждом логу село. Берега населены густо. Трудовая суета далеко от нас. Тут, где плывем мы, все вьет покоем и тишиною. Жаль сойти с палубы, так красивы дали, так оригинальны картины этих сел; эти беляны, плывущие мимо лениво и медлительно; эти плоты, как будто застывшие посреди Камы; эти раскинувшиеся на плотах и мирно спящие рабочие. Вон на лодке через Каму плывет поп.
— Это каракулинский поп. Эх, не житье — масленица! вздохнул елабужец.
— Чему вы это позавидовали?
— Да попу каракулинскому отлично. Народ шибко пьет там.
— Ну? удивился я. — Что же общего?
— Как что? Где народ пьет, там и попу чудесно. По тридцати, по шестидесяти тысяч прикапливают.
Стал я добиваться — и не мог. Уперся на своем. У пьяниц-де попу воля. Твори, что хочешь, ничему запрету нет.
Село Каракулино по обе стороны залило камские берега своими кровлями. Соломенных крыш нет вовсе. Из общей массы изб то и дело выступают каменные дома и двухэтажные деревянные. За лето отсюда сплавляют вниз по Каме хлеб; зимою в селе больше базары, на которые чуть ли не на весь прикамский край доставляется из Астрахани сухая рыба. На эти же зимние торжки сюда везут рогожу, кули, лесные изделия. На несколько миллионов продают и покупают каракулинцы, крепко, не то что иковцы, сидящие на своих местах. Каракулинец в отхожий промысел идет неохотно, у него и дома дела пропасть, всего не покончишь. Несколько
98
верст преследовали наш пароход сельские постройки, так далеко раскинулось это городище. Через Каму, с одного берега на другой, переплывали сотни ботничков, т. е. лодченок, выдолбленных из одного дерева, преимущественно из осины. Концы ботничка загнуты кверху, так что и нос, и корма совершенно одинаковы. Руля нет, правят веслом. В ботничек помещается пять человек и самый челнок этот на ходу очень быстр. В нем же и рыбу ловят.
— Я думаю, опрокидывается, когда ветер?
— Отчего не опрокинуть. Будь спокоен, опруживает.
— И люди тонут?
— Зачем? Нашего, камского, нарочно не утопишь. Зачем ему тонуть? Он перевернул ботничек и опять в него залезь. Ему тонуть нельзя. У нас дети которыя и те что рыба в воде; баба тебе версты две проплыть может. У нас, ежели и брюхатая, топи ее — не утонет.
За Каракулиным по Каме пошли липняки. Село Сайгатка мелькнуло. Тут пчеловодством мужики живут. Липы много — и пчелы роятся. Липы нет — и пчелы нет. Отсюда медь везут в Сарапул. По реке опять дичь пошла. Птица видимо непуганая. Выводок утят за матерью у самого носа парохода проплыл. Раскидало его было волною, бегущею от колеса, да опять собрался и потянулся к пустынному берегу, поближе к Усть-реке (Вятке). Там лесистые горы стесняют даль, берег делает излучины, запирая реку, точно озеро. На гребне одной горы Галево, внизу хлебная пристань. Над избами покачиваются тонкие стрелы елей. Таких сел, что вскочили на самый припек на гребне, по Каме мало.
99
В этом вся разница с Волгою; там любят селиться на стрехе камские прячутся в лога. Камское село иной раз и незаметно издали. Совсем безлюдье кажется, только по струйкам дыма из оврагов или лощин и заключаешь, что затаился там от всего мира починок, точно он стыдится выбежать вверх и подставить золотому солнцу свои соломенные, тоже под его лучами червонным золотом горящие кровли. Иной раз чудится, что церковь одиноко торчит на горе, и только подъехав ближе, видишь, что тут есть кому молиться, потому что по логам, да низинам насыпана не одна сотня кровель. Все это придает нечто пустынное камскому пейзажу. Пустынное и вместе с тем удивительно поэтическое выражение. Чудится, что ты двигаешься вперед, в девственный край, куда редко забиралась нога человека, где его топор не валил наземь лесных великанов и только пение птицы слышала их задумчивая зеленая дрема.
На палубе стало тихо. Жара согнала всех в каюты или под нависы.
— Вы из Питера? подобрался ко мне какой-то смирный, даже слишком смирный пассажир. Снял шапку, да и покрыться не хочет. — Слышал, вы из столицы изволите любопытствовать наш край.
— Пожалуйста, наденьте шапку, а то ведь и я свою снять должен.
— Нет, зачем же. А только, осмелюсь доложить, сторона у нас дикая.
— Почему же?
— Потому тут старина, что стена каменная, не прошибешь ее ничем. Напротив, захочешь нового — всем ты ворог станешь. Точно ты не им же в пользу, а во
100
вред. Вычитаешь, что полезное, скажешь: так следует вот — оскорбят.
— Да? ответил я, чтобы сказать хоть что-нибудь.
— Оскорбят, и жестоко оскорбят-с. Потому ежели нет у тебя капиталу и выходишь ты ничтожный человек, и должен на все ихние глупости молчать. Я вот, например, очень книгу люблю.
— Какую?
— Всякую книгу, потому всякая книга уму служить. А меня за это самое со всех мест-с согнали. Был приказчиком — из приказчиков, десятником — из десятников. Так теперь и болтаюсь. При купце одном, как прежде при королях шуты были, так и он меня вроде как бы шута держит. Но только, — хитро улыбнулся он, — я тоже на него свой вид имею.
— В чем же ваши обязанности состоять?
— А вот-с… Иван Трофимыч очень отяжелили. Брюхом одержимы стали, ну и ходить чтобы много не могут. Сидеть должны больше. Ноги не носят. А сидеть им скучно. Так я для этой самой скуки-с. Развлекать должен. Рассказывать, что ли. Приставлять, как в театрах. Пробовал я им рассказывать из умных книг — согнать пообещались. По ихним каменным мозгам им это умное несколько и обидно даже. А до сказок они очень падки-с. Сказки любят и притом самые невежественные. Ну я их вкусам подражаю. Нельзя-с, их хлеб ем-с.
— И как в театре представляете?
— Как же-с! Они очень-с «Графиню Клару д’Обервиль» полюбили-с. Сколько я ее разов представлял им, что меня тошнить с нея-с. Ну, а нечего делать, опять должен, потому «по требований публики-с». Тоже и «Гам-
101
лета» ломал. Только они его не поняли-с. Тень им очень понравилась.
— Какая?
— А отца… которая в первом акте-с. Ну и под полом тоже. Вообще страшное они очень любят. Пробовал я им Кольцова читать. «Не скули»! говорит. Я и бросил.
— Какие же вы на него виды имеете?
— Да машину одну для мельниц изобрел. Чтобы без ветру и без воды.
— Паром?
— И без пару. Как часы, двадцатичетырехчасовой завод-с. Ну так на модель думаю с них денег исходатайствовать. Потом я судно такое изобрел, вроде как бы лосопет-с, но только на воде.
— Это велосипед?
— Точно-с.
— Давно известно!
— У меня особливый состав-с. Вот чертежик со мною. Полюбопытствуйте!
И он с жаром принялся мне рассказывать содержание «водяного лосопета». Выходило очень находчиво и умно.
— Отчего вы не пошлете кому нибудь в Питер?
— Посылал. Только ничего не вышло. Даже и ответом не удостоили. Министр один проезжал. Я ему рассказывал. Только он не понял. Выслушали-с меня, его высокосиятельство, похлопали по плечу, «молодчина!» говорят, вынули три рубля и пожертвовали. Точно я денег просил. Эти три рубля я снес в храм Божий. Потому если бы не взял, их высокосиятельство обиделись бы… Вообще иной раз тяжко. Иного названия, как
102
комедиант, нет. Раз, поверите ли, Иван Трофимович с собачкою заставили драться. Я и дрался-с.
— Отчего же вы не пойдете в другое место.
— Узы-с! грустно понурился он.
— Какие?
— Семейные узы-с. Жена, баба глупая и капризная. Детишки. Сих малых и несмышленых жаль. Их не бросишь, от них не уйдешь. За них душа болит. Ужели ж я без них пошел бы к купцу в шуты. А только по неволе-с. Старший мальчик у меня востренький, в школу бегает. Дочка есть маленькая и та точно воробушек, рот раскроет и пищит. И ей кусок подай. А кусков мало. Ах, мало-с кусков. И сколь тяжелы эти куски и сказать невозможно! Вы знаете, какое тут раз дело было! Меня ведь по политической прикосновенности забрали было.
— Вот! удивился я. — Да по какому же делу?
— Да по тому самому делу господина Орсини… который Наполеона бомбой убить хотел в Париже.
— Да вы-то тут причем.
— Исправник у нас столь умны были. Я в это самое время такую пушку задумал, чтобы она как можно больше неприятеля погубить могла-с. Известно глуп был, не сообразил еще, что человеку ум дан на пользу, а не на пагубу ближнему своему. Стал я это опыты делать, за городом. Вдруг, раз, будочник за мною. — «Пойдем, брат». — «Куда?» — «В полицию». — «Зачем?» — «За хорошие дела… Там брат, тебе покажут». Пошли мы. Исправник сидит красный весь. Как увидел меня, затрясся. «Связать», кричит. Связали. Подошел, ткнул он меня это в скулу. — «Ты, говорит, давно с Орсини знаком?» — «С каким?»
103
А я, признаться, только тут от него и узнал об господине Орсини этом. — «Ладно, прикидывайся… Какую ты бомбу изобретаешь за городом? От людей прятаться. Рракалия… Розог!» Тут следователь молодой пришел. Дай ему Бог здоровья, вступился. Стал он исправника стыдить. Отпустили меня. Так после этого поварите ли, у нас в городу от меня, как от чумного, народ бегал. «Ну тебя, говорят, — с тобою тут еще влетишь». Так я год в этой политике состоял-с. И теперь еще, когда кто рассердится на меня, «ты — говорит — политик, тебя в Сибирь за твои дела следовает». А какие такие мои дела-с? Какие мои дела? Я ныне все на пользу ближнему моему.
— Я и стихи пишу. Только нестоящие, начал он немного погодя. Которые кому на памятник, всегда ко мне. Пробовал я их в ломоносовском роде — не понимают. Больше чувствительное любят-с. Ежели птичку пустишь, это относительно младенца-с. Цветок сорванный — это девице соответствует и другие такие же.
А пароход уже приплывал к Усть-реке.
104

X. Казенный завод в приданое. — Заказы в Германии. — Воткинский миллионер. — Истребители лесов. — Арестантские пароходы
— У нас чудные дела творятся! Слыхали ли вы о казенных оружейных заводах?
— Да.
— И о наших?
— Случалось.
— А вы знаете ли, что один из них быль дань артиллерийскому полковнику в приданое за дочерью такого сановника, что до него в Питере у вас и рукой не достать. Под видом аренды сдали ему, а другим — Сестрорецкому и Тульскому в обязанность вменили брать ружейные стволы отсюда. На Златоустовском и других частных заводах лучше стволы делаются, но оттуда отнюдь не смей. В конце концов вышло около 30 процентов браку, да сверх того, казенный завод, не успевая исполнять заказы, сталь покупать себе готовые стволы в Германии у Бергера по 3 р., а в казну их ставил по 4 р. И стволы-то были не первого и даже не второго
105
сорта. Златоустовские уменьшили свое производство, другие частные тоже. Начинай войну — мы в зависимости у немцев. Да и вместо русского, оказывается, мы поощряем немецкое производство. А между тем, знаете ли, какие громадные леса драгоценного орешника на Кавказе даром отданы арендатору этого казенного завода.
— С чего же это?
— А как бы для выделки лож. Нынче тут у нас много было прусских офицеров генерального штаба.
— Что им делать?
— А они под видом ученой цели, больше же следят за вооружением.
Завод, о котором шла речь, мы еще вчера оставили позади; теперь пароход наш шибко бежал к Камско-Воткинскому, расположенному на Усть-реке или Вотке. О самом заводе я расскажу потом, когда буду говорить о других пермских заводах. Кама тут суживается. Лесная понизь налево, лесные горы направо. Издали еще видны массы пристаней; громада амбаров, нагроможденных на берегу, говорят о крупных хлебных операциях, производимых этим селом. Амбары устроены не только на берегу, они и на баржах, стоящих на мертвых якорях. Пейзаж кругом совсем сибирский. Пихты темные на дальних глиняных скатах. По самому понизью камского побережья просторно вытянулись ряды изб. На правом берегу крутые, кажущиеся недоступными горы, покрытае теми же темными пихтами. Не доходя до завода, берег завален грудами огнеупорной глины, сплавленной в Усть-реку, для производства белого кирпича, по Сылве, Чусовой и Каме, на барках — из Красноуфимского уезда тоже. Кирпич этот необходим для заводских печей. На месте, например, в Красноуфимске,
106
пуд такой глины стоить 3 к. Здесь уже заводу он обходится в 15 к. Добывать там эту глину приходится на глубине от 5 до 15 аршин от поверхности земли. Как сюда, так и в Гальяны для Ижевского сплавляют ее по 100,000 пудов. Работа для добывания этой глины страшно тяжела, тяжелее других земляных работ, а между тем, за целый день упорного труда, крестьянин на ней не получить более тридцати копеек. Тем не менее положение местных жителей до того плохо, а кое-где и безнадежно, что и эту цену иногда сбивают до 20 к. Рядом с грудами огнеупорной глины, — пирамиды каменного угля, доставленного сюда с Луньевских копей и из-под Екатеринбурга. Вокруг возятся какие-то полунагие рабочие. Тело почернело. Совсем кажутся неграми.
— Да они и есть негры, поясняют мне.
— Почему?
— Забиты, Озверели. Совсем по писанию выходит «глаголивый зверь». Нищета, прижимка со всех сторон, поневоле образ и подобие Божие потеряют. Не их винит в этом. Иной и совсем нагишом выскочит из кабака. А эти хоть срамные места позакрыли, и то хорошо. Есть такие семьи, что целые месяцы только хлеб и видят. Квасу нет, приварка тоже. Горячей пищи и по праздникам не полагается. Во что они обратятся, при такой постоянной упорной работе.
— Ужасно!
— Не то еще увидите. Вы ведь на Урал пробираетесь. Здесь вам остановиться некогда?
— Да.
— Не жалейте, там еще чудеснее нашего. Такие дела узнаете!
— Какие же?
107
— Сами увидите. Как ни рассказывай, бледно будет. Говорю вам, есть совсем озверелый народ.
В Вотке очень много капиталистов; один из таких, местный миллионер, ехал с нами. По внешности ничем от бурлака не отличишь. Разве чуть-чуть почище одет, да и то самую малость. Первый раз я его увидел за обедом. Ест как акула, оставляя образчики всего съеденного на бороде и, по-видимому, мало стесняясь этим. Отпал наконец от варева, осмотрел всех нас ясным младенческим взглядом и откровенно икнул на весь столь.
— Слава Богу… Господь напитал — никто не видал. И еще раз икнул громогласно.
— Душа с Богом-то как у меня… разговаривает.
— На это другая пословица есть.
— Какая?
— Свинья за углом поминает.
— Малый, а малый? позвал он лакея, прислуживавшего ему. — Скажи ты мне, братец, где тут у вас… После обида — самое любезное дело.
Дамы, бывшие около, чуть в обморок не попадали. Потом он на палубе сам подошел ко мне.
— Гавернанку везу… Дети у меня, так чтобы всем наукам, какия есть, обучала… Из Казани — гавернанка-то. Верситетская. Большой екзамент держала… На мертвых языках так-ли здорово лущит… Вон она, белявая такая, ишь в книжку читает. Гавернанка, а гавернанка!
Девушка вспыхнула и отложила книгу в сторону.
— А ты не стыдись… Если бы я тебе слово такое загнул, ну тогда, по своей девичьей обязанности, должна ты стыдиться… Ты вот что скажи мне: в Бога веришь? В Бога — истинного?
108
— Отстаньте вы от меня, Ермил Иваныч; ведь уж все у нас переговорено кажется.
— А ты не гардабачь… Я тебя спрашиваю, своих деток жалеючи. Бог тебя знает, какая ты. Разныя есть. Коли хочешь меня успокоить на семь самом месте, прочти мне «Верую» и чтобы единым духом. По крайности я твое усердие увижу.
— Я экзамен сдала в свое время.
— Ишь, сколь тебе покориться несносно… Кто тебя знает — в душу к тебе не слазишь. А коли ты в Бога не веруешь, так Бог тебя накажет. У нас, обернулся он ко мне, две таких вертихвостки были. Ингилистки, ни в Бога, ни в черта! Совсем бесстрашные. Ну только одна замуж вышла и спокаялась, хорошей хозяйкой стала. А другая так в нигилизме и померла.
— Что вы ее обижаете, вступился я. — Девушка скромная.
— Как обижаю, помилуйте. Мои деньги плачены… Я только касательно Бога любопытствую. Она и на фортепьяно может, и насчет пения первый сорт. А ты не фурчи, обратился он к гувернантке. — Буду я видеть твое смирение, за купца, такого же как сам, замуж выдам.
— Ну я бы за вас не пошла, расхохоталась девушка.
— Н-ну?
— Верно.
— Чего ж тебе требуется? Ты, дура, пойми! У меня за голенищем столько складено, что я пять таких, как ты, держать при себе могу.
Девушка заплакала и ушла.
— Ничего, обтерпится, привыкнет. По нашему обиходу вежливостев этих наблюдать невозможно. Щуп-
109
ленькая она только, вот что! По нашим местам нужно здоровой быть.
— Он еще добрый, рассказывала потом девушка, — не пристает. Брату в гимназии помог, и так, не в счет жалованья. Матери тоже. А вы бы других посмотрели. Я в Перми год жила, так не знала, как от такого же купца вырваться. Пристает ко мне; хотела уйти — попробуй, говорить, я на тебя объявку, будто обокрала меня. Слава Богу, жена к нему приехала; по святым местам она странствовала. Ну тот поневоле оставил меня.
— А ты на меня не сердись! глади ль ее немного спустя заскорузлой лапой по голове воткинской миллионер. — Я не со зла, а тебя же жалеючи, по сиротству твоему. А ежели что и обидное покажется, так по невежеству нашему простить должна.
На Камском заводе в пудлинговых печах выделывается броня из руды, доставляемой сюда горою Благодатью. На берегу, присланная из Мотовилихинского завода, стоит, разинув пасть, крупповская пушка, девятидюймовка. Из нее пробуют крепость брони, приготовленной здесь. Не выдержавшая испытания идет обратно в печь. Как этот, так и Воткинский завод, ведущий с первым общую отчетность, не входили в программу того, что меня интересовало на Урале, поэтому я и не останавливался. Мимоходом успел заметить только зажиточность крестьян, живущих заводом, но не работающих на него; последние, т. Е. работники — нищие как почти на всех казенных учреждениях этого рода. Частные предприятия дают гораздо высший заработок.
Кама расширяется плесом. Вода точно стоить в ней, не шелохнется. След парохода далеко бежит позади. Мы
110
плывем словно по недвижному, отражающему голубое небо, озеру. Удивительно эффектны позади завода голые вершины гор. Каждая из них была вправлена снизу в рамку темного шахтового леса, выросшего в лощинах и ложбинах. Изредка ряд пихт взбежит наверх, рисуясь своими стрелками на красном фоне глиняной горы или на лазури безоблачного неба. За Камским заводом показалась уже сибирская лиственница, пока на левом, низменном берегу. Она могуче принялась здесь и чем дальше, тем все больше раскидывает свои пушистые вершины издали, будто зеленые облака, приникшие к этому красивому берегу. Впереди — леса за лесами. Ближайшие окутывают реку своими зеленями, подальше подернуты синью, а совсем на север, на заднем плане — сероватые, смутные, едва мерещащиеся рассеянному взгляду. Вблизи, за этими туманными очерками леса, видны едва-едва краснеющие на горизонте тонкие силуэты глиняных гор. На берегу, с которым бок-о-бок почти идет наш пароход, — рыболов. Перед ним на станке три лесины с удами. Старик сидит себе неподвижно, только жмурится на солнце. Задремал что ли? Пароход погнал прямо на него волну — не слышал рыболов. Волна его чуть с головой не покрыла, едва ноги унес он прочь… А вот другой… И также дремлет на отмели, также солнце обливает его зноем и светом, и точно также бежит на него вспученная волна от колес парохода. С берега ветер дышит на нас запахом душмянки и шиповника. Густо дышит. Кое-где, поближе к земле, так обносит, что голова начинает кружиться. Любуемся всею этою прелестью северной красавицы Камы и совершенно упускаем из виду роман, совершающиеся у нас на палубе. Она — англичанка, в соку, здоровая, молодая.
111
Он — русский немец. Супруги — новобрачные. Нейтральный язык у обоих французский. И тот, и другой одинаково скверно говорят на нем. Видимо, пламенно желают остаться наедине. До неприличия доходят. Она садится к нему на колени. Отдельной каюты у них нет. Все в лес стремятся. Остановится пароход на четверть часа — новожены в лес. Раз не расслушали свистка, по второму уже стремглав побежали. Пассажиры хохочут над ними.
— Ишь, ишь, споткнулся! Ах и бесстыжие же!
— Чего им стыдиться!
— Как чего!
— Они по нашему не понимают, значит им и стыдиться нечего.
— Так-ли? А я бы их запер по разным каютам — сиди!
— То есть сколько этого самого безобразия на свете запротестовал хозяин.
— Точно что много! поспешил с ним согласиться обличитель капитанов и шкиперов.
— А ты у меня поговори еще!
— Я, помилуйте, Степан Ефимыч, я подтверждаю. Что безобразия, значить, много. Я в согласе.
— Плевать мне на твой соглас.
— Это точно-с.
— Чего еще?
— Это точно-с, говорю.
— Не пристало тебе говорить-то. Как тебе говорить, когда мы тут. Ищи свою компанию и говори.
— Вот видите, сколь в них невежество свирепствует, вмешался шепотом вчерашний Кулибин. — Слышали вы? Ах трудно состоять при них. Трудно-с! То
112
есть, ежели бы не детки — плюнул бы и отряс прах от ног своих.
— Ироды! злился про себя протестант. — Уж слишком силы забрали много.
— А тебя, Степан Ефимов, давно по шее били? ни с того ни сего вмешался бывши помещик, состоявши при таком же пермском купце Зефиркой, на «песьем положении», по его собственному толкованию.
— А! благородному, дворянину!
— Ты зубы не скаль. А то ведь и пересчитать их могу.
— Помещику! голоштанному! И купец все вежливее и вежливее на отлет снимал фуражку.
— Голоштанный, а честней тебя. Ты ведь подлец, Степка! Племянников ограбил, народ по миру пустил.
— Пустобрюхому! Хочешь рубль на выпивку? От щедрот!
— А хочешь в ухо? Уймись, Степка, смотри ведь наткнешься, искренно злился бывший помещик.
— Прокурат ты, Ивашка, и за что только тебя Сивопупов держит.
— А уж это не твоего ума дело. Я бывало таких, как ты с Сивопуповым, на конюшне драл.
Показалась Ножовка, пароходная пристань. В трех верстах отсюда деревня и Пермыкинский Рожественский завод, где добывается до трехсот пудов никеля, и железо в выделке. Работа тут сменная. Деньги есть — выделывается железо. Деньги выйдут и работа приостанавливается, печи тухнут. У Пермыкина хорошие рощи и лесные дачи. Станет заводское дело — мужики в лес. Рубят его и свозят к пристаням. Этим и живут, за исключением хлебопашества, на которое дается заво-
113
дами льготное время. Рожь начинает цвести. Над ней чуть колышутся пихты. Кой-где горы да вершины обработаны, по крутым скатам. Издали даже трудно представить, как по таким откосам плуг взрезывал землю, как на них могли удержаться хлебопашец с конем. Места становятся все красивее, чем далее мы подвигаемся к северу. Дали заставлены лесными горами, одна из-за других. Желтоватая зелень полей и лугов под солнцем — палевыми пятнами мерещится между горами. Везде по берегу порубка идет страшная. Дрова, дрова и дрова. Падает под топором лесное царство. В лоск ложится. Широко, по следу за ним, идет пустошь бесплодная, потому что там, где лесу нет, и зима суровее, и весна позднее, и осень раньше, хлеб родится хуже, а то и вовсе не подымется спелым колосом в иссякшей живыми соками земле.
— Что чума, что лесопромышленник, все одно выходит.
— А как бы ты без дров прожил?
— Да уж очень неумеренно. Вы поглядите, какая тут глушь несовместимая. Года через два приезжайте, все голо будет. Шесть лет тому назад я уехал из своей деревни. Она вся тогда в темных борах хоронилась. Лесное царство стояло кругом нерушимое, тихое. Только верхушки бывало шумят; слушаешь их, слушаешь и на душе чисто делается, совесть знаешь. У лесных людей, пустынных самых, всегда совесть есть. Вернулся я в этом году, Господи Боже мой, на восемь-десятъ верст кругом ни лесинки нет, голо! Окладнов прошел с своими артелями, что пожар. Деревня на припеке вся. Кабаки понастроены, избы чуть не вповалку, бедность, нужда, пьянство, воровство. Бабы да девки раз-
114
вратничают, почище еще чем на заводах. Хлеба прежде сам-пятнадцать, а теперь сам-три, четыре. Mиpoеды завелись. Река наша, Тулчанка, когда-то по ней белявы ходили, воды много было, теперь и челноку не проплыть. Лесу не стало и вода иссякла. Зимы бывали у нас тихие — теперь ветру простор, пурга, метель. Так Окладнов всю нашу округу съел. Купил леса и свалил их. У них какая-то злоба к лесам. Как увидит, сейчас за топор и давай валить. Что ему до народа. Народ пускай дохнет — ему и горя мало! Это все, что вы видите, тоже скоро под топорами ляжет. Нет такого лесу, чтобы на него промышленники не нацеливались.
— А казенные?
— И казенные валят. Потому в казенном лесу чиновник. Ему недорого, наша сторона ему чужая. Главное дело нахапать — и домой. Разве ему жаль.
— Да ведь под суд?
— Не поделится — под суд, а поделится — свободно, еще кавалерию на тебя повесят. Тут как дело было. На пять верст порубили лес промышленники — и обошлось. Палом, говорит, прошло. А с этого топорного палу вся округа обнищала. Призжайте-ка через десять лет, ни одной лесинки по этому берегу не будет.
— А пока еще стоит тут совсем дремучая темень. Сосновые боры направо и налево. Пароход остановился. Ухо ловит свист хитрого кулика, отводящего жадного ястреба от гнезда. Вон на берег потянуло дымком из лесу.
— Что это?
— Да охота на вальдшнепа. Тут его на дымок ловят. Вальдшнепы на дымок летят, любят. Над дымком они взад да вперед все чирикать станут… Или
115
через дым. Дымок редко вверх бежит: в сторону его тянет. А за деревьями охотники хоронятся. Как вальдшнепы зашмыгают — их из дробовок и кладут. Птица глупая, эту тягу страсть здесь как любят.
— Была у меня собака Зефир, опять слышится в стороне, — умней человека. Вон Степан Ефимыч в первую гильдию вылез, а все глупее моего Зефира. Так вот я этого пса по всем лесам за собой таскал, пока не надоел! Как она дичь подымала. Ну-ка, Степан, подыми ты так дичь. Нос-то у тебя собачий положим, на добычу чуткий, а где тебе дичь поднять. Пиль, Степка!
— Одно слово, нестоящий человек, начинал уже злиться Степан Ефимыч.
— Теперечи сколько один этот Степан Ефимыч лесу у нас по Каме перегубил. На его душе большой грех. Потому лес рубит сверх меры — грех. Земле самим Богом убор дань, что зверю шерсть. А ее, Божью землю, ироды эти, ради жадности своей, обнажают. Земля оголится, мерзнет и вопиет ко Господу. Тут у одного помещика холеные боры были. Цены им нельзя было прибрать. Дерево к дереву. Веками рощеное. Помер, сын прикатил. Какое у него понятие: ему в Питере надобно жить, на нашу глухую сторону он и плюнуть не захочет. Ну вот позвал этого Степана Ефимыча, тот за самую малую цену взял, а через год на месте прежних боров пустырь. Пять лет прошло, на пустыре этом уж и травы нет! Эти мироеды всю нашу Россию скоро в пустырь да болота обернут, потому им не жаль. Они Бога продадут ради прибытка.
На первой же остановке среди прикамского приволья мне пришлось натолкнуться на нечто весьма неприглядное. Смотрю, впереди какие-то совсем необычайные баржи.
116
Грузные, с черными трюмами. Гомон несется из этих именно трюмов, песня оттуда слышится, но больная, надорванная, точно недужное сердце бьется в ней, чахоточная грудь поет ее.
— Что это? спрашиваю у необычайного бурбона, только что испытывавшего на моих глазах крепость солдатских челюстей.
— А вам на какой предмет?
— Так, любопытствую.
— Арестантский пароход. Узнали — и пожалуйте прочь, близко подходить нельзя.
— Так убирайтесь вы сами с пристани прочь, если вам не нравится.
Бурбон заворочал было балками глаз, выпучил их на меня, щеки надул, смешно стало.
— Послушайте, я бы вам советовал поменьше пыжиться — лопнуть можете! Что хорошего?
Мрачен и ужасен был в полной мере этот арестантский пароход. Мрачен и ужасен именно здесь, среди этой зеленой пустыни, среди этого простора. Камские струи слегка облизывали его черные борта; около поскрипывала пристань. Вверху, палуба была завалена всяким товаром и багажом. Тут же, сложив ружья в козлы, дремали этапные солдатики; внизу — в герметически закупоренных черных трюмах набиты арестанты. Узкие щели вместо окон едва ли давали доступ свету во тьму этих трюмов; скорее можно было предположить, что они пропускали их мрак наружу. Очевидно, что и воздух едва ли мог свежиться в этих плавучих погребах, остроумно устроенных Колчиным, взявшим на себя перевозку по р. Каме ссылаемых в Сибирь. Виденный мною пароход носил негромкое имя «Сарапу-
117
лец». Есть, впрочем, несколько кают для арестантов и вверху с толстыми железными решетками, сквозь который страдальчески смотрели на меня печальные личики детей и женщин. Воображаю, как всех этих малюток тянуло в леса, на зеленые лужайки, на эти кипящие суетою неустанного труда пристани. С какою жадностью должны следить они за судьбою более счастливых ребят, сбежавших с нашего парохода и затеявших на мягкой мураве берега жмурки. Как завидны этим зарешеточным детишкам счастливые крики и задорный смех свободных малюток. С каким грустным вниманием они глядят теперь на верхушки пихт, облитые солнечным светом, на красные обрывы и осыпи берегов, на белые песчаные отмели.
— Отчего снизу не переведут вверх арестантов? спрашиваю у конвойного.
— Нельзя, а мы бы ради… Начальство не приказало. Беспременно, чтобы внизу держать их велено.
— А наверху каюты для детей, да для женщин только?
— Никак нет-с; по-настоящему вниз следовает сажать, если вверху места нет.
Оказалось, отступление от правил сделано потому, что для конвойных и для самого этапного бурбона гораздо легче запереть арестантов в трюмы, а самим спать себе наверху. А там внизу — хоть бейся лбом друг о друга. Я себе представляю, что в этой тьме должны испытывать несчастные, какие у них грезы и ожидания. Еще издали от этой арестантской баржи веяло на нас какою-то гнилью, испарениями сотен зараженных тел, смрадным дыханием скученных и сбитых на небольшом сравнительно пространстве людей. Около
118
Осы я встретил другой такой же пароход и на нем в тех же самых условиях, так же запертые в трюм пересылались уже не преступники, а возвращавшееся на родину. Так их везут до Казани.
На барже работают солдатики… Они перегружают ее, подчаливают.
— Да разве частные грузы допускаются на таких пароходах?
— Это все от соглашения с начальником этапа зависит. Как они прикажут. Без них, разумеется, нельзя.
При виде черных трюмов колчинских этапных пароходов мне пришло в голову одно из стихотворений Лонгфелло о неграх, сбитых в такой же душный трюм на португальском судне. То хотя идет озираясь, как вор крадется; а это плывет себе спокойно по волнам Камы, будто так и следует, будто иных условий и существовать не должно.
Когда наш пароход тронулся, я сошел в каюту. В первом классе солидный преферанс, во втором — свирепствовала стуколка. Только и было слышно:
— Пас! Надоело ремизы ставить, пас!
— А я под вас.
— Стучу.
— Не простучись… Один такой стукнул… себя по затылку.
— Давако-с в темную… А вы, сударыня, в карты не заглядывайте, даме это куда нехорошо.
— У них, у этих дамов, глазок во все стороны запущен…
— Дда, глазок… А вот я их за глазок по королю тузою морскою!..
119
— Ну, уж вы право… Король бланк у меня. Теперь я ремиз должна.
— Ничего-с, поставите; по крайней меричи свой глазок-с побережете впредь.
— Куплю, только чтобы чиновников, да козырных.
— Чиновников купить можно… Чиновник деньгу любить… Деньги ему за первый сорт.
На палубе у нас от жары всех сморило. Даже псы языки высунули. Один тяжело дышит.
— Что Валетка! кричит ему сверху матрос.
Но Валетка рот совсем разинул, словно взобравшийся на полок и очумевший купец, когда остервеневший банщик из усердия поддает шайку за шайкой в раскаленную каменку, а та выбрасывает назад клубы зеленого пара, раскаляя атмосферу до температуры, в которой моментально сварились бы не столь толстокожие смертные. Под скамьями всюду, где есть клочок тени, сбились бабы. Издали они совсем узлами кажутся. Иной раз всматриваешься, всматриваешься в кучу таких узлов и только когда зашевелятся они, да выглянуть на свет Божий мокрые лица — тогда и сообразишь, что это бабы, одна за подол другой от жары прячутся. Смотришь — сюда же заползет и какой-нибудь Дон-Жуан в сибирке, после чего сейчас же начинаются невинные игры, сопровождающаяся визгом и не совсем церемонною бранью прекрасного пола.
Вонь налево громадное село раскинулось, только верстах в семи от берега. Три церкви… Сады пошли от него.
— Какое село это? спрашиваю я у лоцмана Терентия
— А нам не к чему.
— Да как же не знаете, этакое большущее.
120
— Нам неинтересно… Вон, вишь, Мальчухинский поселок. Всего две избы только, нам он нужен, потому по нем мы фарватер считаем. Его мы потому и знаем. А богатый поселок в стороне ничего мне не скажет.
Совсем не любопытен наш Терентий. У него своего дела полон рот… Просто же, из любознательности, сведения собирать ему некогда. Еще пожалуй спутается, да на перекат напорется, либо коргу какую-нибудь со дна своротить, да за одно и пароход оцарапает. Зорко всматривается он в берег.
— Попов бугор! заметил он на темной полосе берега какую-то незначительную горбину. — Пониже тут мель будет, соображает он, — а другая ей навстречу с противоположная берега. Обе поперек реки, фарватер зигзагом между ними. Тут гляди в оба… Ночью еще трудней. Вода как чернила, осенью и весною. Тогда уж чутьем, либо на память берут течение. Как вода падала — сосчитаешь, какая мель сильней растет — в уме прикинет, и повертывает рулевое колесо. Послушно направляется пароход, чуть не задавая колесами и бортами края песчаных навалов. Есть и такие лоцмана, что ночью по звездам рассчитывают. Тут все указание, ничем лоцману нельзя пренебрегать. Как трава растет, и ту замечай. Зимой тоже нужно вспоминать, чтобы не забыть, какою он Каму оставил осенью, а весною в первый раз в половодье замечай, как хочешь, что за зиму река сделала. Мелочные признаки, пустяки, а он на них во все глаза… Они в связи с остальным, они недаром здесь.
121

XI. Судьба грамотного рабочего. Земские деятели. Северная ночь. Как турку неверную купец окрестил
— Трудно у нас простому человеку образовываться, ах как трудно! — соглашается вполне с пермским Кулибиным кричный рабочий, весь точно обожженный у печи, за которою он простоял десять лет. — Вы знаете, как я грамоте научился?
— В школе?
— Какое. Тут же у кричной печи. Потом меня повысили, стало больше досуга, за книжки я взялся. И такой в себе дух почувствовал, чтобы самому рискнуть нашу рабочую жизнь описать. По ночам сидел месяца два, работая. Думаю — пошло! Тут у нас один поднадзорный был. Чудесный человек работал. Мало говорил с кем, а только ежели помочь, всякому готов. Я к нему. Посылай, говорит. Есть такая редакция в Питере, где примут. Послал я. Вдруг через три дня меня зовет заводской управляющий.
122
— Это, — говорит, — твое?
Смотрю тетрадка моя у него на столе. Развернута… Красным карандашом на полях вопросительные знаки сделаны.
— Моя, — говорю. — Я по почте послал. Как это к вашему высокоблагородию попало?
— А это уже не твое дело. Так ты, любезный, кляузы у меня заводить…
— Какие-с… Помилуйте… Окромя правды…
— Как ты описываешь,.. Деру я вас… Мало еще деру… Не так следует… Ишь еще какой писатель выискался… Вон, подлец, из моего завода! Чтобы твоего духу не пахло!.. Я еще тебя по этапу вышлю, за бунты!..
— А у меня семья-с. Так, поверите ли, после того года два не мог себе дела найти. Куда ни сунусь — нет, брат, нам таких не надо — мы и без писателей обойдемся! А одного нашего заводского живьем съели. Тот в газету отписал, как наш горный начальник на заводе наживается. Что же бы вы думали — вдруг пропадает струмент на заводе. Обыскивают — у него, что в газету писал, и находят. А тот ни духом, ни телом. В тюрьме-с сгноили… Семья по миру. Дочь теперь в Перми в веселом доме, а мать спилась с кругу… Вот как нам легко! Теперь, правда, другие порядки пошли, а только все управляющие такими рабочими, которые не грамотные, больше дорожат! Это им способнее. Тут грамотному, коли у него совести нет, одна дорога — в волостные писаря. По всему Прикамскому краю у нас волостным писарям не житье, а масленица. Только уж одно — нужно совсем правду спрятать. Волостному писарю и дорога за то. Возьмите вы хоть нашу управу: председатель Китаев из волостных
123
Писарей, да и в других — Скачков, Начаткин тоже писарями были; даже в губернской управе хотя бы член Васильев — тоже из волостных. И какие дела тут бывали с нашими писарями. Они земскими деньгами и волостными прежде как своими распоряжались. Случалось, мировой его оштрафует за скандал и пьянство — писарь выплачивает штраф из общественных денег. При поверке у одного такого не оказалось тысячи с чем-то рублей, пополнили впредь в счет жалования. Уездное земское собрание отдает его под суд, а губернское не соглашается. Выбирают бывшего секретаря консистории, выгнанного по третьему пункту, рассмотреть дело, тот тоже находит расхитителя общественных денег правым. Почему бы вы думали?
— Улик не было?
— Как же, все улики на лицо. А потому, что уездное земское собрание не дало ему инструкции, как хранить деньги. А тут одна инструкция… На Моисеевых скрижалях еще начертана была — не укради. У нас, батюшка, тут такие дела, только копните… Губерния далекая — до Бога высоко, до Царя далеко.
— У нас все делается для рекламы, — вмешался доктор. — Земское шарлатанство развито ужасно. Брандмейстерскую школу открыли от земства — зачем? Что тут машины какие-то особенные? Ветеринарную школу устроили. Толку от нее здесь никакого. На всю женскую гимназию тратим 3000 рублей, а в ветеринарной школе каждый ученик обходится в 370 рублей.
— Я не могу понять одного, каким образом волостные писаря захватили здесь такое преобладающее значение. Ведь есть же капиталисты, интеллигенция.
— Наша интеллигенция раз, два, да и обчелся.
124
А капиталисты вот каковы: один обобрал Всеволжских, другой был их же крепостным и обокрал их, третий поднялся извозом, жил вместе с козлами и поросятами, запарил купца в бане, да на том и вырос. Четвертый три раза богател картами и три же раза опять проигрывался; наконец, нажился арестантскими полушубками, которые в первый же год расползлись. К. явился к нам в Екатеринбург ссыльным полячком, штанов не было, теперь миллионер. Х. стал крезом, благодаря тайной контрабанде золота. П-ая опаивает всю Сибирь водкой. У Д-ва в одной Перми 18 кабаков. Каждый день служит молебны. А раз его совесть зазрела, за неправильные стяжания на том свете кару почуял, так что бы умилостить Бога, придумал даровую раздачу вина, четверо мужиков и сгорело… Вот вам наши земские силы… С другой стороны посмотрите на наших судей. Слыхано ли где-нибудь подобное тому, что у нас разыгралось на днях: мировые судьи вкупе и в любе с товарищем прокурора соборне избили публично лакея в клубном саду… Скандал на всю Пермь был…
Рассказы о Пермском земстве один характернее другого. Вот один наудачу.
Существовала здесь когда-то земская конюшня. Из общего земского по империи сбора отчислялось на ее содержание 25 000 р. В ней воспитывались жеребцы-производители всех пород. В известное время их приводили в разные пункты губернии, куда крестьяне к этому сроку доставляли кобыл. Случка стоила хозяевам от двух до трех рублей, и местное население благословляло судьбу, приобретая таким образом отличных рабочих и возовых коней. К назначенному из Перми сроку в городах и больших селах открывались выставки
125
жеребят, добытых таким образом, и хозяевам, сумевшим получше выхолить их, выдавались премии, аттестаты… Земские конюшни ко времени введения земства дали 40000 р. экономии. Первые земские деятели сообразили, что недурно получить эту сумму в свое распоряжение, и через несколько лет добились передачи конюшни в их ведение. Результат — через два, три года конюшня закрылась, и теперь крестьяне за случку своих кобыл с прежними, воспитанными ими жеребцами платят по 15 рублей. Недавно была выставка. Доставили на нее и эти последние экземпляры когда-то общего для губернии скота.
— Что мы наделали! — закачали головами земские деятели, любуясь ими.
— Снявши голову по волосам не плачут! — ответили им.
Вместо земской конюшни управа устроила ветеринарную клинику, куда никто своих коней не посылает.
Две кунгурские волости были доведены до того, что стали отказываться от земства. Жалобы на Пермское земство и на Смышляева главным образом слышатся повсюду*. Одна дорога между Пермью и Екатеринбургом чего стоила. Это тот знаменитый Сибирский тракт, по которому люди предпочитали ходить пешком. О нем будет рассказано потом.
— Дали бы нам исправить дорогу, — жалуются крестьяне. — Мы бы ее за половину сделали, и ремонту не потребовалось бы.
— Что ж вы не предложили?

126
— Как не предлагать — предлагали. К своему гласному являлись.
— Что же он?
— В шею вытолкал…
Это все равно, если бы приказчик гнал в шею хозяина.
— У нас грамотному человеку, если не хочешь руку волостного писаря держать, одна дорога — в кабак. Ну и спиваемся, как еще спиваемся, целыми семьями. В нашем заводе рабочий есть. Он и в гимназии был… Теперь горькую пьет, хуже всех опустился. Жаль взглянуть на него — больно! До чего человека пришибли!
Пароход все бежит к северу. Берег становится круче и грандиознее. Вдали уже рисуются настоящие горы, точно синие тучи, поднявшиеся к ночи на горизонте. Запад гаснет. В золотистом блеске зари еще резче выделяются готические остроконечные пихты. Они кажутся темнее при этом освещении. Кое-где на вершине глиняных холмов, точно костры вспыхнули, зыблется прощальное сияние отгорающего дня. Краски сгущаются, розовое становится пурпурным, желтое тоже начинает рдеть багрянцем. Но скоро прохладный вечер сливает в одно мглистое марево и силуэты далеких гор, и очерки лесов, заслонивших от нас луговой простор Закамья, то есть Вятской губернии. Скоро и ближайшие холмы слились с лощинами, только берега Камы еще видны. Сумерки густятся и густятся, пока гаснет запад, пока густые краски его в свою очередь не расплылись в однообразных тонах безоблачного вечера. А там и сумрак посветлел. Опять стали выступать отовсюду вершины холмов, очерки сосновых боров, синие тени лощин, только без дневного освящения, когда каждая травка светится,
127
когда на каждой вершине, точно вспыхивает неведомый алтарь. Здравствуй северная красавица, белая ночь! Ты, задумчивая и молчаливая подруга яркого и веселого дня; ты, грустно опустившая свои серые очи, порою повитая туманом, порою чистая и девственная, сердобольная сиделка глубоко, целые века спящего края. Со всех сторон слышен запах смолистого леса. Сосна по воде дышет нам на встречу. Везде простор, воздуха вволю, совсем не то, что на далеком, совсем недавно оставленном, юге, где душно, где в каждом атоме, кажется, дрожит и курится цветочная пылинка, где кровь бьет в голову, и нервы ходуном ходят от раздражающего аромата роз и жасминов. Вон, по воде, легкий туман. Точно занавесило берег. Точно ревнивая вода не хочет показать нам, не хочет обнаружить, что творит она с этим берегом за мглистым покровом тихой ночи. Деревья ушли во мглу, будто закутались до рассвета. Деревушки в лощинах тоже ушли в серое марево. Редкие огоньки оттуда, точно заспанные глаза, хотят разглядеть нас в сумерках и не осиливают дремы, гаснут, смежают веки.
— Эх, беда! — злится лоцман Терентий.
— Чего беда? Такая чудесная ночь. Я с палубы не сойду до утра.
— Вам ништо. А тут, пожалуй, на мель сядешь. Нет хуже как мзга эта пойдет. Теперь в оба. Носом нюхай. Глазом не увидишь — на память надо.
Постройки, которые еще можно разглядеть, совсем не то, что пониже. Соломенные кровли пропали. Видимо ставились избы, когда лесу было вдоволь, когда бревна доставались дешево, а то и совсем даром. Все строено
128
на широкую ногу. Дома не то, что в Архангельской губернии, не в два этажа выведены; зато прикамские вширь раздались, точно локтями расперлись во все стороны; на заборы пошла доска, ворота из кондового леса. И все здесь кажется шире, да просторнее. Кама, чем ближе к Перми, тем берег от берега дальше уходит. Липа давно пропала, березняку вдоволь. Изредка в высоте мелькнет чайка над неподвижною водою, точно прорежет торжественное молчание ночи своим резким криком, и опять ее не слышно и не видно. На одной из пристаней крестьянин на пароход сел. Близко к свистку попал.
— Впервые я, батюшка… боязно! — пугливо озирался он во все стороны.
— Откуда ты?
— Вячкий. Отродясь не видал… Господи!.. Сказывают она духом…
— Что она?
— Машина-то! Духом ее пущают.
В это время свисток громко свистнул. Едва успел матрос захватить мужика за шиворот. Со страху он за борт было кинулся. «Господи милостивый», — повторяет и крестится. Пользуясь случаем, когда матрос отвернулся, он и трубу перекрестил. Свистнуло еще раз — мужик опять к борту. А как запыхтел пароход, да двинулся вперед — крестьянин совсем ополоумел. Подвели его к машине.
— Батюшки… Руки у него железные.
— У кого, у него?
— Вишь ты, как он перебирает. Сам бежит, нас за собой тащит. Это он колеса-то руками ворочает… Страсти Господние…
129
В Нытве высаживаться стал.
— Куда ты, ведь тебе до Перми?
— Точно, что в Перми у меня сынок-от.
— Так чего же ты сходишь, ведь столько верст еще?
— Уж дозвольте… Я пешком… Очень боязно, пешочком дойду, а то может ботничек какой будет.
— А на ботничек не страшно?
— На ботничке чудесно. А тут тебе в уши свищет…
Так и отправился пешком.
— В Глазовском уезде у них народ дикий. Эти, которые больше охотою да хлебом живут. Первый раз они страсть пароходов пужаются.
— А вы турку нашу видели? — обратился ко мне матрос.
— Какую?
— Настоящую, как есть, неверную турку, то есть теперь окрестили его, а прежде он в неверных был.
Оказывается, тут же на пароходе старик-матрос из турецких военнопленных, взятый еще под Севастополем. Горбатый, весь седым волосом поросший, только черные глаза из-под низко опущенных бровей хищно горят. В остальном ничем не отличить. И выговора не заметно чужого.
— Его купец один окрестил… Силой.
— Как это?
Неверная турка улыбнулась.
— Точно, что силой… Не по согласу… Я в те поры не хотел, да ради страха смертного.
— Расскажите, как это?
— Во Владимир я к одному купцу в конюхи попал. Ну, житье было чудесное, первый сорт…
130
Только что свинину заставляли есть; я было не хотел, а купец раз пьян напился, позвал меня к себе в горницу. А меня Юнусом звали. «Ты, — говорит, — такая-сякая Юнуса, отказываешься свинину есть»? Я ему: это по нашему закону… Пошел он в другую комнату, ружье вынес. «Ешь, — говорит, — а ежели не станешь, молись своей Алле, сейчас тебе капут будет, потому Бог свинью нам в день пятый на потребу создал, а ты его брезгуешь… Я тебя за твой грех наказать должен!» Посмотрел я на него, глаза у него кровью налились, ружье думаю, заряжено… Ну и стал есть… Только у него куфарка была, хорошая такая, мы с ней и спутались. Хозяин узнал, сичас большой шум, христианка и с туркой неверной… Стали меня пужать… Думал я думал, а тут говорят, в Сибирь сошлют на вольное поселение… Махнул я рукой, да и перекрестился…
— А не тянуло на родину?
— Как не тянуло. Первое время шибко тосковал. Дети у меня остались дома, двое. Бог знает, что с ними, живы ли! Иной раз и теперь заскребет на сердце… Да что! Суждено так…
И турка неверная тяжело понурилась. Разбередили старое.
131

XII. Пермь. Козий загон. Жертвоприношение Богу. В театре. Купец первой гильдии в роли медведя и пермский первобытный человек
Мне теперь немного придется говорить о Перми. О ее заводах, значении для края я скажу в описании Урала. Здесь же будет уместно набросать только несколько характерных очерков ее общественной жизни. Издали, с палубы парохода, город чрезвычайно красив. Он, как и Астрахань, имеет свой особенный запах. Его слышишь издали. Подъезжая к Астрахани, не знаешь куда деваться от ароматов воблы и бешенки, около Перми вас обдает дымом и маслистой гарью, объясняемыми близостью мотовилихинских заводов. Губернский город сравнительно с Мотовилихою кажется очень незначительным. На высоком правом берегу Камы прежде всего обрисовались перед нами большие колольни. Одна из них, по самой середине города, очень напоминает Симонову в Москве. Впереди зеленая чаща Любимовской заимки, налево городские дома. С первого же раза пришлось окунуться в грязь. Улицы не мощены, колеса тонут по ступицу, в дождливую погоду городские франты кричат караул на середине площади.
132
Рассказывают, что в этой грязи пьяные купцы находили себе не раз преждевременную могилу… На встречу попадаются все какие-то скуластые лица, с маленькими носами-пуговкою с выдавшимися выпуклинами бровей и с весьма слабою растительностью на усах и на бороде. Сибирский тип уже сказывается с первых шагов. Красивые женские лица редки, уроженки Перми сверх того ходят уточками, с перевалкою, и все почему-то кажутся, даже несомненные девицы, в интересном положении. Такая уж манера держаться. Пишу это по долгу беспристрастного туриста, но с немалым страхом и трепетом. Дамы вообще обидчивы, что и доказали прекрасные финки десятком протестов по поводу моих статей. Преждевременно убелясь сединами от огорчений, причиненных мне саволакскими и иными чухонскими красавицами, умоляю пермских дам пощадить меня и не лишать жизни… ибо обиженная дама на это способна! Город, в сущности, очень миниатюрен, потому что, куда не зайдешь, отовсюду виден конец его. Любимое место прогулок носит прозаическое название «Козьего Загона».
— Почему это? — спрашиваю я у одного скуластого пермяка.
— Потому что мы наших супружниц сюда для прохлады по вечерам загоняем…
Вид отсюда дивный!
Внизу струится красивая Кама, по ней тянутся беляны, пароходы бегут, скользят лодки. Противоположный берег низмен и, насколько хватит взгляда, верст на пятьдесят вперед покрыт сплошным, величавым, северным лесом. Отсюда, сверху, видны только вершины этого леса, уходящего в бесконечность, мерещущиеся и там, где уже ничего нельзя разобрать…
133
Матовые, мягкие, бархатистые, зеленые облака… Не оторвешься от них, как не оторвешься от картины Заволжья с нижегородского откоса, от саволакских далей с горы Пойю в Финляндии, от вида Подола и Заднепровья в Киеве. Ужасно напоминает эта лесная даль одну из лучших картин барона Клодта, где также все полотно залито могучей ширью северного лесного царства. Направо, верстах в четырех от Перми, клубится черный дым, торчат красные заводские трубы, нелепо кучатся технические постройки Мотовилихи.
— Что за прелесть! — невольно проговорил я, опять обращая глаза к этой заманчивой дали.
— Да! Ежели бы позволили вырубить, большие бы тыщи можно было получить.
Оглядываюсь — та же скуластая физиономия.
— Я говорю — красиво.
— Еще бы не красиво, на миллионы лесов тут… Чуточку бы…
— Да я не в том смысле.
— Смысл один и есть… Мы люди торговые. Нам деньги надобны. А что для глаз — так за деньги я бы таких флигелей настроил красных и желтых. И в каждом бы у меня музыка играла…
Я засмеялся.
— Что вы думаете, у нас тут не живут. У нас весело, коли кто умеет. Вот как у нас. Недавно купец один замуж дочь отдавал; что-ж бы вы думали, свадьбу то ведь три месяца праздновали. Сначала сами пили, потом извозчиков стали поить, надоело — давай прохожих ловить. Кого поймаем — поить. Всю Пермь споили.
134
Думаем, что бы еще придумать. Вакуров надоумил, спасибо ему; лошади еще трезвы, говорит, — лошадей шампанским налили. Козы все по городу точно очумелые ходили, медведь у одного купца был — и медведя стравили водкою…
— Что за безобразие!
— Верно говорю. Тут раз на одном заводе какая блажь золотопромышленнику пришла. У нас на гитарах ездят. Изволите знать?
— Еще бы, у меня до сих пор кости болят.
— Ну вот. И у него заболели. Собрал он пять таких гитар: сколько стоит? Ну, извозчики видят — купец пьяный, щедрый, душа у него распахнулась — бери! Заломили они цену… Велел он вывести за город — вывезли. Отпрягли лошадей, назад погнали. Сложил он гитары, яко бы костром, керосину навез, облил. Потом подвел, с пьяна-то, сына своего единородного и говорит: «Есть такое мое желание, чтобы тебя в жертву принести. Сейчас я тебя на этих гитарах заколю, и моли ты, милый сын мой, на том свете за меня Господа, чтобы простил мне прегрешения мои. А потом я тебя сожгу, наподобие как в Индии». Сын завыл… Видит, у отца в глазах помутилось и нож в руках. Еще счастье, что наши набежали… Отняли… Так он что? Как бы вы думали? «Дураки, — говорит, — Ежели бы Богу угодно не было, Он бы ко мне ангела своего послал удержать руку мою родительскую. Я бы тогда коня своего на сем самом месте принес бы ему в жертву». Опосле скоро тот купец от белой горячки помер.
— Да это вы шутя рассказываете?
— Зачем… А чтобы коней шампанским мыть, первое для нас удовольствие.
135
Особливо как ежели екатеринбургский купец завяжется.
— Что ж там купцы особые.
— Не то что бы особые, а деньги у них легкие. Весь город краденым золотом прежде торговал. Ленивы стали, потому что страсть сколь они этих капиталов насосались. Поверите, какое-нибудь плевое тысячное дело одному сделать бы, так екатеринбургские, нет же, целой компанией, потому что одному, в врозь, лень. Вы живали у нас когда?
— Нет.
— Поживите, увидите. Здесь хорошим праздником либо именинами такой считается, чтоб сколько вина в городе ни есть, все стравить до капли. Без этого купцу стыдно… Брюха не хватит, крыши поливать станет. Один нарочно, около Перми это на одном заводе давно было, дом выстроил. Зажег его с четырех сторон и за место воды из пожарных кишок спиртом поливать давай… А вокруг музыка! У нас так, когда купцы пьют, на городской бульвар не показывайся. Все по домам запираются и ставни наглухо!
Бульвар этот действительно прекрасный. Он около города, близ заставы. При мне гуляющими были пара козлов, рога которых были выкрашены зеленою краской. Козлы шли чинно и солидно рядом, точно рассуждая о чем-то. Мое появление привело их в некоторый раж. Они внезапно разодрались, мужественно подставляя лбы друг другу. Спустя несколько минут, оба так же чинно продолжили свой путь по бульвару. Не один ли это из тех козлов, коих столь неистово спаивают купцы на своих именинах.
136
В городе, несмотря на то, что есть деревянный театр, стоится громадный каменный.
— Хоть в столицу! — хвастаются пермяки.
Мне только непонятно, на какую публику рассчитывает строитель. Разве что купцы станут с собой козлов брать — другое дело. Впрочем, когда я вечером сунулся в деревянный сарай, именующийся театром, я нашел его довольно полным. Я не помню, что такое шло на сцене. Действующие лица в партере и ложах были гораздо интереснее. В первом ряду сидел какой-то скуластый купец в широких шароварах, нанковых, разумеется, и донельзя засаленном пиджаке; обвалявшаяся как блин фуражка торчала на затылке, козырем к верху, как будто она, распустив крылья, собирается вот-вот улететь в поднебесье.
— Мишенька! — кричал на всю публику из ложи к нему такой же экземпляр.
— Ау? — отзывался этот.
— Гросс-Петрова ничего?
А Гросс-Петрова, в этот самый момент, со сцены читает какой-то чувствительный монолог.
— Хороша, канашка! Позовем ее ужинать… В клуб ежели?
— Не поедет! — вмешивается третий из публики.
— С такими купцами, да не поехать! — вступается четвертый. И в то время как на подмостках жертва какого-то ужасного злодеяния никак не может умереть, потому что автор мешает ей длинными монологами, эти четверо во все горло перекрикиваются между собой.
— Кто с тобой поедет, безобразник — всем мешаешь! — не выдержал, наконец, какой-то офицер.
137
— Захочу — всех споить могу! — с полным сознанием своего достоинства парирует золотопромышленник.
Гросс-Петрова, наконец, соглашается совсем умереть, но автор заставляет ее еще спеть что-то. Начинается пение.
— Прачку пой! — орут из райка.
— Не нужно прачку! Вьюшки. Вьюшки! Верьверьвьюшки, вьюшки!
— Из бархата башмачки сафьяновые! — подхватывает публика.
— Что это у вас? — спрашиваю я у соседа.
— Промышленники наехали… Чудят. Они теперь долго не уймутся. У них угар по месяцу.
Из оркестра обернулся и смотрит, улыбаясь на публику, капельмейстер Козловский-Лисовский.
— Лисовский, браво! — ни с того, ни с сего кричат из ложи.
— Ну тебя к черту, помирай скорее! — приглашают актрису в партере.
— Хороший человек — Лисовский, браво!
— А я не согласен! — ни с того, ни с сего срывается из портера совсем уже пьяный промышленник. — Я не согласен!
— На что не согласен?
— По рублю двадцать за пуд не согласен.
— Чего ты? Очумел? Ты погляди: где ты?
— А? Господи, что же это? Сейчас на бирже и вдруг… Святители…
Кругом хохочут… Водевиль начался. Выскочила актриса с соблазнительными икрами. Платьице до колен. Носик кверху, глазки так и заигрывают. Тру-ля-ля какое-то спела и давай приседать.
138
— Эх, хороша Маша, да не наша! — вздыхает кто-то во все горло.
— Кабы денег чаша, была бы Маша наша! — сочувственно отзывается Мишенька.
Патриархальность вообще поразительная. Еще железнодорожные внесли нравы более культурного времени. Постороннему, попавшему сюда, покажется, что он каким-то чудом перенесен в эпоху свайных построек. Впрочем и из образованных некоторые здесь быстро нивелируются. Понадобились мне кое-какие сведения, иду я к А-ву. Он еще дня за два провел вечер со мною и я обрадовался: наконец нашел с кем душу отвести. А-в жил в своем доме.
-Дома? — спрашиваю у лакея.
— Дома, у себя-с! — нерешительно ответил он. — Только они-с… А впрочем пожалуйте.
Вхожу в комнаты и останавливаюсь, понять не могу, что такое.
А-в идет прямо ко мне. Голый, даже без фигового листка, на голове лавровый венок, в руке трезубец, через другую переброшена оленья шкура.
— Поведай мне, что привело тебя, несчастный, в сию ужасную пустыню?
Я хлопаю глазами разумеется.
— Иван Петрович, что с вами?
— Я первобытный человек! — гордо ответил он и, обернувшись ко мне спиною, в чем был, пошел в другие комнаты.
Не зная, что делать, я оперся о письменный стол. Еще очнуться не мог. Вдруг чьи-то зубы впились в мою ногу. Едва отскочить успел.
139
Смотрю, из-под стола на четвереньках и тоже голый вылезает, рыча на меня, вчерашний Мишенька (зри сцену в театре).
— А я ведь медведь! — поясняет он, видя мое недоумение.
Разумеется пермская жизнь далеко не исчерпывается этими сценами. Есть тут кружки не о едином хлебе помышляющие; не все пьяницы, да чудаки. Но в такие недели, в какую я попал сюда, уж очень разят свежего человека безобразия, творящиеся здесь. Потом, пошатавшись по Пермской губернии, я ничему не удивлялся.
Одному заводчику пришло, например, в голову водить свинью в генеральской треуголке и с Станиславом на шее; другому доставляло удовольствие ездить верхом, держась за хвост лошади, задом наперед. Третий заказал себе гусарскую форму и носил ее. Четвертый пожертвовал десять тысяч рублей на постройку мечети в Тегеране, желая получить орден Льва и Солнца от персидского шаха; пятый вообразил себя физиологом и истребил на опыты всех кошек в окрестности, так что приехавший к нему отец должен был пригласить священника, очистить его. Шестой похоронил своего пса чуть ли не с царскими почестями. Как будет видно из моих последующих очерков — вне района городов я встречал здесь в высшей степени развитых и симпатичных людей, скромных тружеников. Они оставили во мне самые приятные воспоминания и заслонили неприятную картину пермского безделья. Где ни останавливался я на заводах — сейчас же приходилось знакомиться с техниками, горными чиновниками уже иного закала…
— Иной раз и мы чудим. Нельзя. Одурь возьмет. Скучно! — говорил мне один из них.
140
— В Екатеринбурге — вы увидите настоящих людей… Там много хорошего…
И в самой Перми я с удивлением вспоминаю кружок М-скаго. Тут собирались по вечерам, обходились без вина и без карт. Спорили, читали. Беседа заходила далеко за полночь.
— И скажи ты мне, милый друг, что это за корреспонденция такая, что мы все пьем, пьем и опиться не можем? — спрашивал меня один из безобразников.
— Бить бы вас! — шучу я.
— Пробовали, — совершенно серьезно пояснял он. — Жена меня пьяного как в кровать уложит, так крапивой бывало… Ну и ничего… Не помогло… Я вот что думаю… В монахи если.
— Нельзя.
— Почему?
— Потому ты весь монастырь споишь. Тебя на другой же день прогонят.
— Это так… А только и скучно же нам. Душа в нас без пойла этого тоскует. Сказывают, такой запойный червь есть, внутри сидит он. По наукам так это выходит?
141

 

Страницы: главная |  1  2  3  4  5  6  7  >>>

Вас. Ив. Немирович-Данченко. Кама и Урал: очерки и впечатления. СПб.: Тип. А. С. Суворина, 1890. 750, IV с.